Михаил Федотов - Иерусалимские хроники
-- А михайловцев нельзя?
-- Да привез я ему уже эти деревни. Гоняется за ними, что твой граф! Говорит, что возрастное. Да ешь ты, ешь! Приучи себя основательнее закусывать -- и жизнь сразу повернется к тебе лицом!
-- Габриэлова -- это вы замуровали?! -- не удержавшись, поинтересовался я.
-- Конечно же нет! -- Григорий Сильвестрович ответил с удивлением и зевнул. -- А следовало бы! За то, что эта сволочь у меня портфель с документами уволок! Мне старец за это, будь здоров, как задницу нагрел. Слушай, ты Белкера-Замойского знаешь в лицо?
-- В общем, да.
-- Сможешь его узнать?
-- Так же, как вас, -- ответил я, не понимая, к чему он клонит.
-- Может быть, тебе придется с ним встретиться и обмозговать кое-что. Да нет, не в Израиле! Тебе все это твой напарник сообщит. Ты же не один поедешь, у нас поодиночке не ездят. Андрей Дормидонтович тебе своего человека пришлет.
-- Слушайте, а у вас нет настоящих русских, чтобы их сопровождать? А то мне как-то не по себе!
-- А чем тебе михайловцы не нравятся? Нормальные русские, русее не бывает! Вообще-то кандидатов -- пруд пруди, но остальные "риторнанты" -- все евреи. Что за нация смешная -- на месте им не сидится!
-- А чего же вы Арьева не посылаете?! -- вдруг спохватился я.
-- Ты же его знаешь, чего спрашиваешь? -- замахал руками Барский. -Это же Юлиус Фучик какой-то, а не человек! Обязательно все испортит.
-- Френологу тебя бы хорошо показать,--добавил он неожиданно. -- Давай я тебе череп посмотрю!
Я покорно наклонил голову, и он пощупал мой затылок.
-- Ну, и что вы видите?
-- Да я и сам плохо разбираюсь, -- неохотно ответил Барский. -- Не паникуй! Поедешь, сделаешь хороший отчет -- если Андрею Дормидонтовичу понравится, считай, что твоя карьера сделана!
-- Но почему вы обратились именно ко мне?--еще раз спросил я.
-- Я ненавижу эти вопросы!! -- закричал Григорий Сильвестрович.--Почему "ко мне"? Почему?! Потому что ты в картотеке. Потому что все в картотеке!
-- В какой картотеке? -- побледнев, спросил я.
-- А-а? -- протянул он, как глухой. -- Давай еще выпьем. У тебя цель есть какая-нибудь в жизни? Что ты живешь, как монах? Ты в газете хочешь серьезной поработать?
-- Кем?! -- спросил я, внезапно очнувшись.
-- Что "кем"?! -- вскричал Барский. -- А о чем мы с тобой тут три часа толкуем? Ты что, спишь или больной?!
-- Нет, нет, я о чем-то задумался, -- извинился я.
Ты для России хочешь поработать?! -- спросил Григорий Сильвестрович и встал.
Да, для России хочу! -- ответил я совершенно искренне и тоже встал.
-- Тогда считай, что это приказ: о Румынии тебе сообщат позже. А послезавтра к девяти часам как штык быть в редакции, держи адрес. И в рванье не приходи. Этого старец не выносит. Откуда он узнает? Старец знает все. Давай с тобой еще напоследок чокнемся! Пьем, будь она неладна, за нашу газету "Иерусалимские хроники".
Глава двадцать пятая
РЫНОК МАХАНЕИ ИЕХУДА
Вот улица, на которой я живу. Она идет вдоль рынка. Тут живут в основном марокканцы и курды. Потемнело наше королевство. Вот здесь два года назад жила немка без лифчика, а напротив -- шведка с мужем, на полголовы ниже нее ростом, и мордастый миссионер из Южной Африки. Всех смыло "указом". Без лифчика уехала в Гамбург, шведы потащились еще дальше на Восток, а мордастый из Южной Африки щелкает где-то своими мягкими пальцами, и в гостиную вбегают две нескладные черные служанки. А вот здесь, на втором этаже, долго жила русская бабка-машинистка, которая не читала ни на каких языках и шлепала пальцами вслепую. Ее отдали в дом престарелых. Скоро уедет Валька, спекулянтка из Кишинева. Валька была замужем за негром, но ее черный муж с черной дочкой навсегда остались в Союзе, а она обитает напротив моих окон вместе с жирным торговцем из Карфагена. У Вальки узкий таз и очень высокая грудь. Валька очень страстная. Иногда я подолгу печатаю и слышу, как пронзительно она кричит по ночам. Тогда я откладываю свою машинку и иду куда-нибудь к черту, прогуляться.
По вечерам, чтобы не тосковать одному, я слоняюсь в базарной толчее. Скоро, очень скоро мне придется отсюда выметаться, а пока я хожу, стою с открытым ртом, смотрю, как усатые мусорщики толкают с гортанным криком длинные железные телеги с гнильем. Вчерашнее предложение смутило мой покой, и я тяну время, застываю, кружу бесцельно -- лишь бы не возвращаться в свою берлогу. Чужие люди...
Свежие питы только что из пекарни, свежие, свежие, падение, падение цен, десять на шекель, два на пять, только два на пять шекелей, ай-ай, только два, наш хозяин сошел с ума, только два на шекель, только шекель, только новенький шекель, только сегодня, два вместо трех, только два вместо трех, кто сказал "я", снижение, снижение, все на лиру, ой, все за лиру, ой, ой, ой, какой товар.
...Я закрываю глаза, плыву, не хочу шевелиться, чужие люди, крепостная стена из чужих голосов...
ай клубника, ай ягодка, "эйзе тут", последняя, последняя.
Полуголые жопы, потная, сбитая, непьющая чернь, пьющая чернь, белая чернь, черная чернь, пекут пирожки для царицы неба. Тоска! Хочется податься отсюда, но не назад и не вперед, а в другое пространство и вбок. Пропади все пропадом. Только бы не видеть этих мертвых рож. "Жизнь -- это смерть!" -справедливо сказал Адам Мицкевич. Что это за улица Данте такая, где на сорок метров две синагоги кошерных мясников и по ночам кричат в постелях страстные спекулянтки. Очень тошнит. Кажется, и жизнь пройдет, а тошнить не перестанет. Марокканский гаер шпилит на газетке в три листка. Все время тянет сыграть. Я зажился на свете. Расхлябанная сефардская песня доводит меня до слез. "Эцли аколь бесейдер". Видимо, это мой сентиментальный стиль, аромат чеснока, подгнившей клубники и неоформившихся брюнеток. Может быть, это уже пряный райский сад, я уже там? Нищий-слепец закончил вторую смену и покупает на вечер два килограмма "синеньких". "Что слышно? Скоро конец света?" "На днях! Мессия уже в пути!" Два городских вора, чокаясь, пьют у Мики. Нисим-парашютист вытаскивает на улицу узкую жаровню. Я молча слушаю этот полуарабский тарарам. Не хватает только карнавальных шлюх, но этот город сексуально абсолютно инертен. Когда моим согражданам нужна женщина, они просто идут и покупают себе фалафель. Дикое сочувствие к простым евреям подступало к самому моему дыхательному горлу. Они даже не догадывались о том, что так отчетливо уже несколько лет знал я! О том, что Время -- не циклично, оно в длину! Земля, вертясь по оси, очень сбивала всех с толку! И люди колотились взад и вперед по рынку, и только я жил совершенно вне времени. Я даже забыл, как я выгляжу в базарной толпе. Когда я разбогатею, а я чувствовал, что это время уже подходит, я все равно буду возвращаться на эти три ступени, я навсегда присягаю этой рыночной толчее! Это -- самая высокая точка города, и в известном смысле это самая высокая точка планеты! Она выше Эвереста, выше опавшего Храма, выше Ефремовой горы. Грехи моей временной родины лились на эти камни куриной кровью расплаты. Здесь пройдет зима и кончится лето. Потом наступит Судный день, и на базаре в очередной раз начнется куриный Освенцим! Все государство снова наестся жертвенного мяса, так что уже не вздохнуть, и кое-как начнет справляться с сутками ритуального голода. На этом базаре я чувствую себя в смене левитов у Храмовых ворот!
Две солдатки опалили меня запахом дешевой солдатской пудры, и я долго тащусь за ними следом, разглядывая лодыжки и проволочную линию ртов. Смотреть на них -- это не секс. Это счастье! Если Григорий Сильвестрович устроит мою карьеру, я найму себе целый взвод этих школьниц в солдатских формах! С другой стороны, на трезвую голову, мне все больше казалось, что Григорию Сильвестровичу следует немедленно отказать. Никаких солдаток из девятого "б", не выходить на еврейскую аттестацию, а просто дезертировать в Крым и оставить смену левитов на произвол судьбы. Это не стыдно. Здесь трудно долго выдержать. И с этим фактом ничего нельзя поделать: есть такие фантастические романы про будущих людей, когда по улицам уже не ступает человеческая нога, или ракеты летят по тысяче лет, а прилетят только правнуки или внуки. А остальные по дороге все время совещаются в оранжерее, но их всех неизбежно будут выкидывать в открытый космос. Вот так в Израиле. Тут нужно прожить, кто сколько сможет, а потом снова куда-то лететь или ехать. И может быть, удастся прийти в себя от этого космического кошмара. Я опять прошел кругами мимо трех листиков, и мне нестерпимо захотелось поставить деньги на кон. Высокая рыжая американка весело смотрела, как я вытаскиваю из кармана мятые бумажки. Я взглянул на нее и спросил глазами, ставить или не ставить. Она ответила:
"Гоу эхэд!" Почему бы моей женщине не оказаться рыжей ревнивой американкой?! Туманные намеки Григория Сильвестровича очень точно попали в цель.
ай, клубника, ай, клубника, ай, какая ягодка!
Под ногами лежали две черные семерки и морда, и шансы были один против двух. Какая-то давно забытая жизнь выползла из моего подсознания. Толстый тайманец передо мной спрятал в бумажник выигранную серую сотню, уголовник взмахнул коричневой рукой и снова приоткрыл атласный уголок карты. Мне показалось, что на этой карте вся моя жизнь, счастье и слезы, грудь, губы, незнакомые голоса, а что под картой -- боль и осень, и еще много крови, наперед человеку знать это не дано.