Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Я не думаю о том, что и сам буду таким же трупом, и Доната будет. Доната сейчас красива, ее кожа свежа, «зернами граната кажутся ее ланиты», как говорит царь Соломон.
Сидя в окружении мертвых и тех, кого ожидает смерть, в стылом горном воздухе, где невозможно развеять ни трупный запах, ни чувство страха, я думаю о безумии, толкающем нас убивать друг друга, по всем фронтам, миллионами. Я думаю о Боге: нетрудно поверить, что он есть; куда трудней, что Он – милосерден.
*
Идет подготовка к генеральному наступлению. Цель все та же: прорвать линию обороны противника. По опыту нам известно, что ни нам, ни им никогда не удастся прорвать эту линию, по крайней мере на участке нашего батальона, между скалами и ущельями, где трудно пройти, даже когда по тебе не стреляют.
– Нам бы только продвинуться метров на двести – триста, – говорит Алатри, – перемахнуть за последние вершины. Дальше почва, там полегче: оттуда бы мы сразу вышли на горные луга.
– Ну хорошо, а дальше?
– А дальше пусть думает генштаб. Нам главное прорваться. Послушай, ты требуешь у меня полной картины маневра? Я представления о ней не имею!
Я не отвечаю ему на это, хотя мог бы напомнить, что еще недавно он бы первый стал издеваться над задачей, поставленной командованием; что еще недавно он бы первый расценил слово «маневр» применительно к нашему злосчастному блужданию по ничейной земле под пулеметными очередями противника как непристойную, грязную, скверную брань.
Алкоголь вытаскивает наружу живущего в нем кадрового офицера. Алатри уходит в профессию, чтобы не дойти до состояния окончательного распада.
*
Сегодня утром провел Алатри по открытому мной ходу на заброшенный участок траншеи. Там встречаются места, где надо передвигаться на четвереньках, на отдельных отрезках обвалы грунта перекрывают проход, там мы вылезаем наружу и ползем по траве и камням на брюхе. Так далеко я сам не заходил: капитан остановился у обрыва окопа. Мы были меньше чем в полусотне метров от австрийцев. Я даже увидел одного: впервые я видел настоящего, а не пленного австрийца.
Эта война абсолютно безлична, может, поэтому она более или менее сносна. Орудийные снаряды и пули падают будто с небес, кто стреляет – все равно не видно. Альпийские стрелки тоже по большей части стреляют по невидимым целям. Страшно стрелять в гущу солдат, когда враг атакует и подходит настолько близко, что вырисовываются очертания человека.
В месте, до которого мы доползли с Алатри, австрийцы видны были как на ладони. Глядя в бинокль своего друга, я видел солдат, протягивающих котелок поваренку, разливавшему суп; немолодой капрал крошил в суп галету. Иллюзия близости была столь велика, что казалось, будто я слышу хруст ломающегося сухаря.
Алатри взглядом показал на выступ скалы, врезающийся в довольно правильную линию оборонительных сооружений неприятеля. Окоп обрывается у скалы, а метра через три-четыре продолжается за нею. Ясно, что австрийцы прошли туннелем этот выступ скалы.
– Бойница, – прошептал Алатри, – двумя метрами выше.
Я взвел бинокль в поисках ее: вертикальная щель, закамуфлированная ветками кустарника. Она была продолблена изнутри туннеля, метра два в высоту. Оттуда опытный снайпер мог держать под прицелом добрый участок наших окопов.
Алатри подал знак возвращаться. Пока я полз за ним по-пластунски, мне подумалось, что я никогда не видел, как Доната причесывается или подкрашивается. Однажды она сняла туфельку, чтобы вытряхнуть камешек, и я отвернулся, пока она ее надевала, – мне показалось нескромным наблюдать, как она это делает.
Мысль пришла мне в голову потому, что я видел австрийцев, в то время как они были уверены, что их никто не видит, и со спокойной совестью один хлебал свою похлебку, другой чинил гимнастерку, третий подстригал ногти несуразно большими ножницами, едва ли предназначенными для этой цели. С некоторых пор мои ассоциации, проделав тернистый путь, приводят меня к одной и той же точке.
*
Австрийцы, увиденные мною, были уже не безликим врагом в этой безличной войне: они стали моими ближними. У каждого из них было лицо; они, точно так же как мы, чем могли разгоняли окопную скуку. Глядя на них, я испытал неловкость человека, исподтишка подсматривающего за другими. Мысль, что в этих людей надо стрелять, показалась мне дикой.
По пути назад у Алатри созрел план действий. В день наступления он засядет со взводом стрелков в заброшенной и забытой всеми траншее. Он долго просвещал меня относительно «эффекта неожиданности», на который он возлагает большие надежды, когда поднимется внезапно с отрядом стрелков из места, где враг не ожидает. Они возьмут с собой побольше «желатиновых труб»[7] для прохода проволочных заграждений, покрепче набьют вещмешки ручными гранатами: может статься, замечает он, что именно здесь будет совершен прорыв вражеского фронта. И поможет этому осуществиться он, капитан Алатри.
Уже который день он возвращается в заброшенный окоп с биноклем, делает заметки, зарисовки. Он даже смастерил шест с изогнутым наконечником, с помощью которого надеется метнуть в бойницу снайпера ручную гранату. Его хитроумная жестокость привела меня в замешательство, он это заметил. «Это тот, который убил Андреа». Не знаю, что ему на это ответить: есть ли смысл прощать врага на войне?
Алатри подтянут и сосредоточен. Обсуждает что-то с младшими офицерами, вводит воинов в курс своего плана. Он меня тревожит: с тех пор, как мы побывали с ним в заброшенном окопе, он не пьет.
*
Наступление намечено на завтра. Оба моих друга, Алатри и Тони Кампьотти, убеждены, что живыми не вернутся. Капитан захотел исповедаться. Он уличил себя в гордыни и поверхностности, признался в сексуальных фрустрациях, угнетающих его еще с юности. Я понял: под налетом его цинизма кроется несостоявшаяся склонность к аскетизму, тяга к высочайшим духовным высотам.
Сейчас я знаю его лучше.
– Мне претит посредственность, – заявил он мне. – Либо величие, либо ничтожность. Завтра