Птичий отель - Джойс Мэйнард
Теперь мой день рождения стал как у той девочки Ирен, которая умерла. И получалось, что семь лет мне должно было исполниться не через две недели, а через два месяца. И это была только малая толика из всего, что меня так обескураживало. «Хватит мучить меня расспросами», – говорила бабушка.
Бабушка и себе имя поменяла – вместо Эстер стала Ренатой. Но я-то все равно звала ее бабушкой, так что ничего страшного. Но вот на запоминание того, что теперь я не Джоан, а Ирен, мне пришлось потратить некоторое время – путем многократного повторения нового имени в прописях. Я только отточила до совершенства заглавную букву «Д», а тут пришлось переучиваться на «И».
Потом принесли посылку, внутри которой были виниловые пластинки. Я их, конечно же, сразу узнала. Мамины. И надпись на коробке тоже была сделана маминой рукой.
Через несколько дней приехали грузчики. Бабушка все заранее упаковала – правда, вещей у нас было немного. И когда наконец вынесли самую последнюю коробку (в которой находились кукла Рева[7], несколько моих книжек, коллекция фарфоровых зверушек, мамин подарок – укулеле, на котором я не умела играть, и мои цветные карандаши), я встала у окна и стала смотреть, как грузчики складывают в машину наши пожитки. Никто не объяснял, куда мы едем.
– Видишь вон того мужчину с камерой? – сказала бабушка, указывая куда-то в сторону. – Вот почему нам больше нельзя тут оставаться. Они не оставят нас в покое.
Кто такие «они»?
– Папарацци, – объяснила бабушка. – Они так достали Жаклин Кеннеди, что ей пришлось выйти замуж за того старого уродца с яхтой.
Я не поняла ничего из сказанного.
К концу недели мы уже более или менее расположились на новом месте. Это была двухкомнатная квартира в Покипси, штат Нью-Йорк, где проживал бабушкин брат дядя Мэк. Ее он по старинке звал Эстер, а поскольку меня видел до этого всего пару раз, то легко перешел на Ирен. В день нашего приезда он заказал нам еду из китайского ресторанчика, и я в знак приятия отдала ему записку из своего печенья с предсказанием.
«Полезность чашки состоит в ее пустоте», – прочел он.
Я взяла со стола крошечный бумажный зонтик. Он даже открывался и закрывался как настоящий.
Бабушка устроилась на работу на ткацкой фабрике. Поскольку мама так и не удосужилась поводить меня в детский сад, я с места в карьер отправилась в первый класс начальной школы Клары Бартон[8]. Про маму ничего нельзя было рассказывать, вот я и не рассказывала.
У нее даже похорон не было. И никто не пришел высказать свои соболезнования. Если у бабушки и были какие-то мамины фото, она их спрятала от меня. Поэтому я по памяти нарисовала ее портрет и засунула его под подушку. У моей мамы на картинке были румяные щеки, синие глаза, алые губки бантиком. И длинные вьющиеся волосы, как у принцессы.
Когда одноклассники интересовались, почему я живу с бабушкой и где моя мама, я говорила, что она знаменитая певица, только имени ее назвать не могу. Мол, сейчас она на гастролях со своей группой и готовится к выступлению в «Хутнэнни»[9].
– Вообще-то эту программу уже сняли с эфира, – заметил Ричи, самый дотошный из всех.
– Точно, я просто перепутала. Я имела в виду Шоу Джонни Кэша[10].
На какое-то время от меня отстали, а потом снова начали спрашивать, когда вернется моя мама, переедем ли мы в Голливуд и могу ли я попросить для них автографы.
– Нельзя, потому что у нее сейчас рука в гипсе, – ляпнула я. – Причем левая, а она левша. – Мне казалось, что так ложь прозвучит более правдоподобно.
– Никакая твоя мама не знаменитость, – заявил Ричи. – Небось она у тебя навроде бабули, как в «Деревенщине из Беверли-Хиллз»[11].
– Неправда, моя мама очень красивая, – сказала я Ричи. И тут точно не врала.
У мамы были черные блестящие волосы ниже пояса, которые я обожала расчесывать. Пальцы у нее – длинные, изящные (правда, под ногтями часто забивалась грязь). И еще она была тонкой как тростинка – до того тонкой, что, когда мы, кочуя из одного места в другое, устраивались спать в палатке, у нее так сильно выступали ребра, что их можно было пересчитать. Больше всего мне запомнился ее голос – чистое, ровное сопрано. Мама отличалась бесподобным слухом (о да, ее музыкальные инстинкты явно превосходили ее умение разбираться в мужчинах), и она легко выводила сложную мелодию в минорной тональности без гитары, хотя найти бородача с инструментом для нее не составляло никакого труда.
Многие сравнивали ее с Джоан Баэс, но мамин парень Даниэль, с которым она прожила все шесть лет моей жизни (не считая перерывов на размолвки) и с которым рассталась за месяц до трагедии, – так вот, Даниэль всегда говорил, что она больше похожа на младшую сестру Джоан – Мими Фаринью. Та была и лицом посимпатичней, и обладала более мягким тембром.
Мама постоянно пела для меня – по дороге в машине или в палатке, когда мы забирались в общий спальный мешок. Она знала все старинные английские баллады: про ревнивых мужчин, бросающих своих возлюбленных в реку за отказ выйти замуж, про чистосердечных девушек, отдающих свое сердце простолюдину, который вдруг оказывался богачом.
Каждый вечер мама пела мне перед сном, и это были мои колыбельные. Когда прекрасным майским днем весь лес заледенел, скончался Вильям, но любовь свою забыть он не сумел[12].
– Разве можно умереть от любви? – спрашивала я маму.
– Такое случается только с истинными романтиками, – отвечала мама.
– А ты истинный романтик? – допытывалась я.
– Да.
Так что иные «колыбельные» действовали на меня с точностью до наоборот, напрочь лишая сна. Я уплываю далеко. Прощай, любовь моя. Когда обратно возвернусь – пока не знаю я[13]. Тот факт, что кто-то от кого-то уплывает, меня очень расстраивал. Мне больше нравилось, когда люди воссоединялись несмотря ни на что. Но мама говорила, что это всего лишь песня.
А одну я вообще смерть как боялась, это я про «Черную вуаль»[14]. Помню, как лежала в обнимку с плюшевым жирафом, которого подарил мне Даниэль (он выиграл его на ярмарке, кидая дротики дартс в надувные шарики), – лежала и слушала в сотый раз эту балладу, зная, что вот сейчас будет страшный куплет: Ночью черной-пречерной, под ветром таким ледяным… Женщина в черной вуали плачет над гробом моим.