Избранное. Том первый - Зот Корнилович Тоболкин
«Что это я?» – спохватывается Ремез, дивясь сам себе. Сроду о ямах житейских не думал, времени не хватало. А вот вспомнил, сотворив этого величавого диковинного зверя и того, с подменными бивнями. Вспомнил, и стало неловко: вроде как посмеялся над естеством, над природой. Живым зверь был зело грозен. Он был красив, несмотря на свою громоздкость. И – величав. Увидев врага или соперника, он вскидывал хобот, ревел, оглушая окрестности и выставив вот эти, теперь железные, бивни, готовился в смертельной схватке.
Кто враг его? Первочеловек или страшный звероящер? Кто б ни был – бой предстоит тяжёлый. А ведь мамонт никому не мешал, мирно общипывал листья в девственной роще, сторожил стадо, в котором был вожаком.
Поскрипывает резец, колышется пламя ближней свечи. Уж в третий раз приносит Фимушка чай. Поворочается часок в постели, покачает зыбку с проснувшимся младенцем и снова осторожненько заглянет в чертёжню. Нет, Сёме не спится. Когда ж над костью ворожить перестанет? Когда утихомирится? Обо всём на свете забыл. И даже Сёму, Ремеза младшего, притаившегося в углу, не замечает. Тот, как мышонок, тих, лишь глазёнками поблёскивает, следя за стремительными, точными толчками резца. Резец, точно ласка, бросается на жертву, так же увёртлив и острозуб. Но ласка убивает – резец творит. Из мёртвой, века пролежавшей в земле кости рождается чудо, воинственный маленький элефант.
«А табун будет, тятя?» – хочет спросить Сёмка и не смеет.
Резец замер. Мастер откинул свисшие из-под ремешка волосы, оглядел фигурку и остался недоволен. И Сёмка, вытянув шею, пытался угадать, чем вызвано недовольство отца. «Лапа-то, которая согнута, гладкая шибко. Там кожа должна быть наморщена...»
Угадал!
Резец прошёлся по лапе раз, другой, третий, и вот на коже прорезались складки, и Сёмка заулыбался во весь рот, довольный, что одновременно с отцом доглядел, чего не достаёт костяной фигурке. Он, как и старший брат Леонтий, унаследовал отцовскую страсть к разным художествам, подбирал краски, которые оставались после отца, разводил их, рисовал, а если не было – рисовал углём, мелом, резал ножом по дереву. По кости пока не пробовал, да и не смел. Кость вызывала ощущение, будто прикоснулся к истлевшему трупу. Но вот та же кость, пролежавшая в глине сто или, может, полную тысячу лет, ожила вдруг и вызывает в душе Сёмки неизъяснимый восторг. «Ай да тятя!» – восхищается он, впившись взглядом в фигурку бегущего мамонта. Видел такого он на воеводском дворе, в шкуре он, с железными бивнями. Видел и страшный скелет, который привезли из степи. В шкуре-то ещё ладно, можно подумать – недавно на охоте убили. А скелет... бррр!
Но вот этот, сотворённый отцом, хорош, ох как он хорош! Правда, и на другой задней лапе следовало бы добавить две-три складки.
– На-ко, Сёмушка, доведи! – отец словно прочитал Сёмкины мысли. – Приустал я. А тут чо-то не хватает.
И Ремез-младший, пошатываясь, словно опьянел от немыслимого доверия, прошёл к отцу.
– Неужто мне можно после тебя, тять?.. Я же... неумеха!
– До поры все неумехи. А кого душа позовёт, тот научится... Не робей. Я прилягу.
И лёг, веря, что сын – он в отца пошёл, искусник – не испортит сделанное. Бог дал ему чуткие руки, светлый разум и отцовский талант. Мал, но пытлив и старателен. Иной раз до того додумается, что и Ремезу на ум не придёт. И всё же робеет. Это и славно, что благоговеет он пред всем, что уважения достойно. Душа в Сёмушке добрая. Никто не поверит, увидав в чертёжне этого застенчивого отрока, что на улице он драчун и озорник. Мал ещё. Подрастёт – дурь, как дым, улетучится. Будет гореть в душе светлой негасимое пламя:
«Помру – не токмо род мой продлит, но и дела мои».
О Ремезе Большом вспомнил, деде своём Моисее, об отце. Тоже умельцы были, и на беспокойной казацкой службе успевали многое, и художества знали, и чертежи рубежей сибирских снимали. Ремез немало из них узнал. Под отцовским началом служил в Ишимской слободе. Там и начал перенимать у него чертёжную науку. Занятно это – переносить на бумагу необозримые пространства земные. Малый лист, а на нём степи бескрайние, и леса, и озёра, и реки. Лишь взгляд кинул на карту, и тотчас поведает она, где какие народы живут, чем занимаются и что их окружает. Ты здесь – они за тысячу вёрст... До последнего часа должник я твой, тятенька! Ты приучил меня к неустанному труду, незрячие глаза мои раскрыл на мир огромный. Человек слеп, тёмен, когда видит лишь то, что у него под ногами. Человек наивен, пока не знает ничего об иных странах и обычаях иных народов, их языком не владеет, был бы день в семь раз длиннее, и его бы Ремезу не хватало. Но и то, что узнал и сделал, и что предстоит ещё узнать и сделать – заставляет сердце биться чаще.
И неотступная память возвращает ему то время детства, когда дружил он с хорватом Крыжаничем. Метало этого каторжанина как щепку в бурливом потоке, по свету мотало. Сидел во многих тюрьмах Европы, гнил в подземельях Востока, мок в ямах Руси, но никогда не жаловался на судьбу, жил одержимый своей идеей. Всяк день начинал строкой очередного философского или политического трактата.
Многие труды его терялись. Он не отчаивался и снова писал, всё звал к единению, всё проповедовал. Он чем-то напоминал протопопа Аввакума, которого, наравне с Иисусом, чтила Фимушка. Ремез читал «Житие» протопово. Аввакум за старую веру боролся исступлённо и неодолимо. Крыжанич – за великое всеславянское единение.
«Может, и объединятся, когда... века пройдут. Пока ж и на Руси-то единения нету. Бунты, раздоры, всевластие сильных... Мыслимо ли, чтобы холоп братался с боярином? Чтоб дворянин, князь какой-нибудь, наравне с мужиком ходил за сохой? Смешной ты, Юрий! Сказками тешишься. А я?.. Сам-то чего желаю?!» – вдруг спросил он себя. Никогда о том не задумывался. Некогда было. Жил, не помышляя о народах и прочих державах. И вот