Господин Гексоген - Александр Андреевич Проханов
В номере он сел на кровать, поставив у ног саквояж. Не торопился вспоминать, не спешил переживать, экономя душевные силы для трудного и, быть может, невыполнимого действа, которым он должен был повернуть время вспять. Проплыть против окаменелого потока времени. Проникнуть сквозь сланцы омертвелых событий. Найти среди домов, речных берегов, крепостных и церковных стен крохотный камушек, отодвинув который он обнаружит потайной ход в прошлое. Живой ручеек, проточивший гранитную толщу из былых дней. Нырнет в ручеек, протиснется сквозь монолит, вынырнет в другое время, когда был молод и счастлив и ему открывался выбор в иную судьбу. Выбор, которым он пренебрег и которым теперь, исправляя роковую ошибку, собирался воспользоваться.
Для этого деяния, подобного воскрешению, ему понадобятся все духовные силы, все представления о тайнах пространства и времени, все магические знания и волхвования, колдовские приемы и навыки. Но главное, что должно ему помочь, – это чудо, которое в образе ангела коснется его чела, мановением рук распахнет замурованные врата, впустит его в божественное, несказанное прошлое.
Он произнес нечто похожее на молитву перед дальней дорогой. Оставил гостиничный номер и вышел в город.
Первым местом, которое он желал посетить, была Покровская башня, на берегу Великой, где он когда-то пробирался сквозь мокрую ночную крапиву по холодной душистой гальке, и звезды медленно плыли над разрушенной округлой громадой, в бойницах, незримые, спали голуби, и река, в которой он нырял и резвился, несла на себе белые звонницы, отражения туманных созвездий. Покровская башня удивила его скромностью своих размеров, словно усохла, состарилась, от нее не исходила былая богатырская мощь. Камни, которых он касался, желая обнаружить сокровенную скважину, были намертво замурованы, холодны, не откликались на прикосновения. Великая угрюмо катила стылые серые волны, ничем не напоминая живую, улетающую к звездам реку.
Разочарованный и печальный, он побрел, отыскивая среди домишек, узеньких улочек, полуоблетевших деревьев Паганкины палаты, где когда-то, в дни его молодости, жили археологи. Он был принят их шумным братством, когда они, усталые, загорелые на раскопе, пили вечерами вино, уставив бутылками и стаканами деревянные ящики, в которых хранились желтые кости, полуистлевшая утварь, черепки, украшения из бронзы, и глава экспедиции бережно извлекал из ларца берестяную грамоту с нацарапанными письменами, показывая ему драгоценную находку. Паганкины палаты были также красивы, белы, напоминали большую русскую печь с вьюшками, подтопками и завалинками. Волновали своей наивной, родной архитектурой, но взирали на него крохотными оконцами равнодушно, были населены другими людьми, и в его душе при виде палат возникала не радость, не вдохновение, а печаль. Его здесь не ждали. Никто не сбегал по ступеням, раскрывая объятья. Никто не смотрел на него сквозь свечу, поднося к губам красный стакан вина.
Он пересек многолюдную площадь, наполненную иной толпой, иными машинами, знамениями иного времени, не находя среди них знакомых крестьянских лиц, выгоревших деревенских одежд, плетеных корзин и кошелок. Довмонтов город, окруженный выпуклой кладкой, впустил его в себя, и там, где когда-то раскрывался черный торфяной раскоп, с испарениями, лужицами гнилой воды, остатками древних мостовых и фундаментами исчезнувших церквей, над которыми трудились согбенные, в панамах и соломенных шляпах археологи, то место, где посетило его чудо, лишившее на секунду дыхания, – там теперь было пусто, по-музейному холодно, чопорно, словно сомкнулась земля, унесла в глубину его молодое чудо.
Опечаленный, под моросящим дождем, наступая на опавшие листья, он двинулся в Запсковье, вдоль тихой, ленивой Псковы, где когда-то вел за руку свою милую, мимо Гремячей башни, по кручам, по мокрой крапиве, и на черном ночном бугре, среди звезд и туманов, глядя на золотое веретено, отраженное в текущей воде, он целовал ее, и губы ее медленно раскрывались, как сонный сладкий цветок. Теперь все было немо и холодно. С высокого берега дул неуютный ветер, и там, где прежде толпились разноцветные мещанские домики, теперь стоял новый, серый, грубо-помпезный дом.
Он подумал, что опыт его не удался. Город был чужой и ненужный. Прошлое не подавало голоса. Церкви, казавшиеся прежде живыми, человекоподобными, с темными большими головами, белыми, как из пшеничного теста, четвериками, с сахарными звонницами, теперь были экспонатами. Не волновали, не трогали. К ним не хотелось прижаться щекой, поцеловать их белые одежды. Он решил, что нужно поехать на вокзал, взять обратный билет в Москву, проваляться день в номере, а вечером сесть на поезд и уехать, не слишком укоряя себя за сентиментальные бредни, за несбыточные надежды.
Он стоял на крутом берегу Псковы, среди темного бурьяна, под порывами холодного ветра. На ветряную, рябую реку не хотелось смотреть. Покосившаяся ограда кладбища вызывала ноющее, печальное чувство. В сквозных, с облетевшими листьями, вершинах неслись низкие мокрые тучи. Под ногами, на сырой земле, лежал черепок фарфоровой чашки, разбитой давно, выброшенный под откос, потерявшийся в корнях лебеды и крапивы, а теперь, после сильных дождей, выступивший на поверхность. Глаза мельком увидали его, взгляд полетел дальше, к понурым крестам, на которых висели линялые жестяные веночки. Но вдруг захотелось пристальней посмотреть на черепок, и Белосельцев разглядел на нем зеленый нарисованный листик и красный лепесток цветка. Снова взгляд улетел за реку, где женщина стирала в воде белье. Черепок манил его, волновал. Теперь он смотрел на кусочек фарфора, лежащий под ногами, и сердце сладко замирало. Он испугался, что эта сладость исчезнет. Чтобы она не пропала, стал молиться. Молитва была обращена к черепку и к загадочному, подымавшемуся в нем волнению. Внутри, то ли у сердца, то ли в солнечном сплетении, усиливалось греющее тепло. Обнаруживался таинственный орган, которого доискивались в нем дотошные врачи. Пузырек света, спрятанный в самой глубине его существа. Теперь, откликаясь на его безгласную молитву, пузырек стал всплывать, увеличиваться.
Страшась и одновременно испытывая неодолимое влечение, Белосельцев нагнулся. Потянулся к черепку. Собрал все имевшиеся в душе светлые силы, устремил их на кусочек фарфора с красным лепестком. Тронул пальцами землю. Отколупнул черепок. И под ломтиком фарфора вдруг открылась улетающая в глубину бесконечность, куда он прянул, словно стриж, рассекая шумящий поток, пронося свои выгнутые заостренные крылья в узкий прогал, куда затягивала его неодолимая сила. Он рушился вниз, в синюю пустоту, словно падал без парашюта, чувствуя, как его крутит, перевертывает, утягивает вниз. А когда приземлился, мягко ударился плечом о землю, словно оборотень, он был уже в своем прошлом. Сходил по ступенькам вагона на псковский перрон, глядя на немеркнущую голубую зарю.
…Он приехал тогда во Псков ночью и, поселившись в гостинице, сразу пошел к Великой, под