Невидимый Саратов - Михаил Сергеевич Левантовский
И когда девочка прошла много-много деревьев, она остановилась, замерла. Впереди, между черными стволами, стоя боком к ней, торчала фигура отца.
Папа был сутул, как цифра 7. Как праздничная цифра на торте. Цифра 7, еще не зажженная, воткнутая в торт «Наполеон», лучший мамин торт с крошкой и пудрой поверх, с мягким, вкусным, молочным внутри, суховатым и нежным, заварным, рассыпчатым.
А папа был сутулым, потому что приболел тогда, в тот день рождения, что-то у него было с животом, и после больницы мама долго его выхаживала.
– Папа!
Дочка Саратовых побежала навстречу фигуре, раскинула руки, но не поймала. Силуэт растворился, спрятался в стволах.
– Пааааап!
Тень снова появилась неподалеку, и девочка побежала туда.
– Стой! Па! Это я, это же я, папа!
Папа не оборачивался.
А потом он пошел, и девочка не знала, куда он пошел, и он сам не знал, куда он идет. Девочка шла за ним, узнавая папины шаги, папину походку, его спину, его руки. Но до них было не дотянуться, не дозваться. Казалось, что они оба не слышат и не видят друг друга.
И девочка снова шла, шла и шла, шагала за папой, звала его «папочка», «папс», но ничего не помогало, оставалось только идти следом.
Иногда папа сбивался с пути, останавливался, озирался, злился. Хотелось скорее подбежать и хлопнуть его сзади по спине, щелкнуть по уху, взъерошить волосы, удивить: «А вот она я! А ты меня не увидел!»
Но папа шел дальше между темных деревьев без веток, и девочка шла за ним. Путь был долгим, время растворилось, оставалась лишь невидимая тропинка, по которой шел отец и по которой нужно идти за ним. Даже если это тропинка в никуда. Даже если так и придется вечную вечность шагать друг за другом.
Зато это папа. Когда он рядом, всё становится немного лучше, всё становится немного легче.
Догнать отца так и не получилось.
Лес сгущался, стал редеть, пропадать, и больше – ничего.
Глава 5
Оля! Пока ты в поездке, у меня нарисовались четыре выходных подряд. Представляешь? Ну, как у меня. У всех. Сначала не поверил, когда в «Телеграме» прочитал. Думал, фейк, дудки какие-то. А потом смотрю – в рабочем чате написали и в соседском чате написали. Полез проверять – реально выходные, четыре дня подряд.
Оказывается, забастовка. Общественный транспорт перестал ездить, ни автобусов, ни маршруток, ничего нет. А это, считай, город парализован, ни на работу не доехать, ни на учебу, даже таксисты по домам сидят. Власти вышли на переговоры, оказалось, там какая-то обида, чуть ли не ультиматум. Стали разбираться, что к чему, думали, может, из-за тарифов или из-за топлива (цены дико растут), но нет.
Бастуют, потому что ты уехала.
Сказали, мол, пока она не вернется, будем дома сидеть, хоть расшибитесь. Нам, говорят, работа не в радость, когда вот эта вот гражданка в командировке. Что хотите делайте, а с места не сдвинемся. И всё, пожалуйста: улицы пустые, как утром первого января. Хотя первого кто-нибудь да ездит, а тут вообще никого, тишина.
Администрация покумекала, какие рычаги задействовать, куда что, как дело решить, а дело никак не решить. Не поедем, говорят, и всё тут. Вот вернется она, тогда пожалуйста. Тогда будут вам и автобусы, и маршрутки, и телеги, и колесницы, и даже речной паром, довольно грузовместительный.
Ты скажешь: ха! Здесь я и прокололся, какие паромы зимой? А вот такие! Водители в газету официальное обращение написали и постановили, что от тоски твоего отсутствия наплачут реку слез. Хоть смейся, хоть нет, сейчас передо мной эта газета. И они уже начали наплакивать. Или как правильно сказать? Короче, уже плачут.
Ты уж, пожалуйста, приезжай обратно пошустрей. Руки в ноги, ноги в ботильоны, ботильоны в снежок-ледок, и хрусть-хрусть на вокзал.
Я – левый глаз, ты – правый глаз, а командировка – переносица. Но скорее мы с тобой – глаз циклопа.
В общем, забастовка идет дальше, а в остальном вот так мы и кукуем, пока тебя нет. Город стоит, люди ходят пешком, особо не ворчат – тоже ждут, когда ты вернешься.
Мне понравились твои фотографии со львами.
И бабушкины пельмени. Я за тебя спокоен, потому что знаю и ты тоже знаешь: человек счастлив, когда нает пельменями. А когда он не нает пельменями, он черт знает что. Забастовки устраивает, дома сидит. Паромы запускает среди зимы.
А всего-то надо, чтобы ты позвонила и сказала: «Ауо!» А они такие: «Ауо! А мы вас так ждали. И вашу невыговариваемую букву “уэ”». А ты им: «А почему вы себя так пуохо ведете? Что у вас там за поуомка? Что вы за уодыри такие!»
И всё, наверное, науадится. И транспорт поедет.
И жизнь будет широкая, прозрачная, как уобовое стекуо.
Воуодя
* * *
На улице Чернышевского, где в то утро оказался Саратов, много чего лежало.
В папке работника прокуратуры, вышедшего с парковки и направлявшегося в магазин за минеральной водой, лежали документы.
На недовольном лице женщины, курящей возле отделения государственных банкоматов, лежала печаль.
На дороге – пыль. По обочинам – сметенный в кучки мелкий мусор, собранный работниками в оранжевых жилетах.
На голове прохожего, о котором нечего сказать, – перхоть в проборе прически.
На ладони крупнобедрой брюнетки, идущей к остановке автобуса и идущей с презрением ко всему окружающему, – телефон последней модели в матовом чехле с золотистым кольцом на задней стороне.
На щербатом граните памятника – тень от флагштока.
И здесь же, в незаметном глазу месте, у края бордюра в джунглях травы, высаженной ровным прямоугольником, поскольку на центральных улицах всё должно расти ровно и прямоугольно или кругло, лежала заколка-невидимка.
Саратов щурился, разглядывая улицу над ярко-зелеными, доисторически высокими листьями. Падая с головы жены, он приземлился на газон: теперь несколько травинок держали его снизу и еще одна нависала сверху. Через нее, как через зонт на пляже, тепло просвечивало солнце.
Газон вдоль тротуара по улице Чернышевского расстилался бескрайним полем, напоминавшим Саратову поле кукурузы и кадры из фантастического фильма «Дорогая, я уменьшил детей». С горькой усмешкой вспомнилось, как жена однажды пошутила про это кино: дескать, можно снять психологический триллер, семейный саспенс с названием «Дорогая, я уменьшил количество детей».
Саратов представил, как где-то под ним, у основания большой