Александр Кузнецов-Тулянин - Язычник
Они же не слышали ее, срывали друг с друга одежду, обнажая крепкие белые тела, и она стала бегать вокруг островка, размахивать руками, орать и вдруг остановилась, остолбенела - дед, красивым стройным телом накрывший молодку, вдруг повернул к бабке ветхое черное лицо и несколько мгновений смотрел на нее - прямо в
глаза, - смотрел осмысленно, пристально, с хитринкой в прищуре.
- Ой, не знала я, - прошептала бабка, не в силах двинуться, - не знала... Ты ж меня обманывал, подлый... Всю жизню обманывал... Ты что ж ее хватаешь где ни попадя?! - И тут она увидела, что сама совершенно нагая обвисшая, дряблая, срамная. Но срамная не от наготы - от ветхости, от темных венозных пятен, похожих на кровоподтеки, от коротконогости, от расплющенных кожных мешков на груди, от безобразных седых волосьев, торчавших во все стороны из подмышек, из-под брюшины, с головы. Ей стало невыносимо срамно и жутко, и она пробудилась среди тихой ночи на берегу уснувшего залива.
Большой костер гудел, стрелял пламенем близко от нее, жег голые ступни, которые сами собой так и дергались во сне. Густая тьма обволокла огонь со всех сторон, и бабка лишь постепенно стала замечать людей. Кто-то спал на песке, раскинув руки на стороны. На белом бревне сидела маленькая тонкая женщина с темными распущенными волосами, она сникла, согнулась, волосы ее спадали на лицо, и женщина еле заметно раскачивалась из стороны в сторону, словно баюкала кого. Чья-то пьяная белобрысая голова покоилась у нее на коленях.
- ...Нет, ты врешь, - сказал грубый голос. Бабкин взгляд выхватил по ту сторону костра багрового от всполохов Бессонова. - Ты врешь! Так рассуждать может только нелюдь... А я выпью, потому что это самое прекрасное, что дается человеку... - Он держал кружку, намереваясь опрокинуть ее в себя. Того, кому он говорил, за высоким пламенем видно не было - только раза два сквозь пламя мелькнуло тяжелое красное лицо.
- Бабы придумали, а ты подпеваешь, - возразил невидимый человек.
- Ты говно и нелюдь, Удодов, - сказал Бессонов.
Бабка по фамилии узнала, кто задумал спорить с Бессоновым: память дорисовала красную маску в длинного неуклюжего человека, похожего на теленка с большими хрящеватыми ушами.
Бессонов смотрел в кружку, наверное, примечая в жидкости свое смутное содрогающееся отражение. И вдруг выплеснул водку в костер. Пламя метнулось горячим вихрем. Старуха вздрогнула и пошевелилась, пытаясь подняться. Бессонов повернулся к невидимому Климу Удодову, замахнулся, но, кажется, не ударил, а лишь обхватил руками чужое мосластое туловище. Теперь и он исчез из бабкиного обзора. За костром возились и хрипели. Бабке могло показаться, что два подростка устроили шуточную возню. Но скоро один вырвался из объятий другого, отбежал от костра на четвереньках, поднялся и, спотыкаясь, болтаясь длинной фигурой, побежал прочь во тьму. Следом поднялся расхристанный Бессонов с оторванным воротничком, пошел в ту сторону, где скрылся соперник.
- Убью... - Он постоял, попыхтел, глядя в темноту. Потом обошел костер и, налив в кружку немного водки, злобно сказал: - А я выпью, но не с тобой, нелюдь.
Бабка тем временем сумела усесться в кресле, а потом и вовсе поднялась, сделала десяток некрепких шагов к сидящей крючком Тане, на коленях которой покоилась голова спящего Витька. Старуха нежно обхватила Танину голову, притиснула к своему мягкому животу, и та послушно приникла. Муторная жалость захлестнула старуху, и, обнимая Танину голову, оглаживая, запуская руку в волосы, она запричитала - тихо, скрипуче:
- Что ж они с тобой сделали, девонька ты горемычная... Что ж это делается на свете-то?.. Как же теперь жи-и-ить-то? - Время текло мимо старухи. И текла ночь, бабка смотрела слезливыми глазами на дальние огни, были они будто ожившими, надвигались на нее и на ту, кого она прижимала к себе. Но что за огни? Лампы в море? Или свечки? И тогда она заплакала в голос, до боли стискивая маленькую нежную головку: - На кого ж ты нас оставила, горемы-ычных? И как я теперь буду, детонька ты, дево-о-онька ты моя? Почто нам бе-е-еда-а-а така-ая-я?
Бессонов мутно, но вместе с тем испуганно взирал на женщин.
- Зачем же ты по ней, как по мертвой? - сипло сказал он. - Совсем сдурела, старая?..
Бабка замолчала, вспоминая что-то. И верно, плакала, как по своей маленькой дочке, помершей давным-давно от пневмонии, в сорок третьем году, а это и не дочь ее вовсе - чужая взрослая баба, Таня Сысоева. Отпустила ее голову, качнувшуюся безвольно - волосы разметанно упали Тане на плечи, - и пошлепала босиком к воде, слабо шевелившейся и еле слышимой, зашла по колено в мелкие черные волны, которые на изгибах вспыхивали дальними огнями, и вдруг позвала обыденным голосом:
- Вань... Ванька!.. - Вышла из воды и пошла вдоль берега, шлепая пятками по набегавшим вспыхивающим языкам, - бок о бок с невидимым существом, заговариваясь, бормоча что-то совсем невнятное, извергая целый поток речи на каком-то неведомом корявом языке.
Бессонов не шевелился, он вдруг почувствовал сквозь опьянение сковывающий холодок, похожий на внезапный детский испуг, и, зная за собой, что страх в нем давным-давно научился замещаться злостью, удивился больше этому полузабытому чувству, а не той странности, что только что произошла на его глазах.
Земля
Человек присасывается к морю, словно младенец к матери. Поселившись однажды на морском берегу, он исподволь утрачивает в себе прежние ощущения венца творения, утрачивает призрачную самостоятельность и начинает чувствовать себя так же, как, наверное, тюлени и нерпы, растворенные в мировом круговороте воды и воздуха, ему не остается иллюзий: маленький сосущий роток на спелой титьке матери.
Человек Семен Бессонов за двадцать лет вживления в море незаметно преобразился из рядового учителя истории в курильского рыбака, такого же необходимого в прибрежном пейзаже, как обитающая на базальтовых скалах чайка либо иной морской житель, обладающий разумом или еще не дотянувшийся до разума и живущий на природном лоне, вовсе не отдавая себе отчета. Бессонов приехал на остров из большого города с жизнерадостной белокурой женой. В предшествующие отъезду годы его способность чувствовать новизну на земле и делать открытия уже теснилась чем-то душным; он инстинктивно искал выход из ипохондрической маеты, способной замораживать всякие движения души. Он уже мог остановиться посреди урока и посмотреть на детей ничего не видящими глазами. И ученики сидели не шелохнувшись; они не смели голоса повышать на его уроках не из страха к нему - они были заворожены его гипнотизирующей волей, и он чувствовал это, но он равнодушен был к этому - не потому, что не любил их, но ему мало было любить три десятка обалдуев, - он в мир явился, чтобы раскрыть его тайны, чтобы растрясти от спячки. Но обстоятельства после института сложились так, что он - человек сильный, энергичный и небесталанный ведь - был приравнен в своем положении к высушенной классной даме с тонкими желтыми пальцами и схваченной в узелок выцветающей гривкой, он казался себе нелепым и несерьезным, рассказывая детям несуразицу о классовой борьбе в античных Афинах. И ведь верилось тогда, что если переломать эту жизнь и уехать куда-нибудь на год-два, то можно будет отстроить что-то новое. Дома он говорил:
- Поля, давай уедем куда-нибудь ненадолго. - И добавлял подходящее и убедительное, впрочем, разбавленное сарказмом: - На заработки. И маме твоей угодим.
Он стремился, как ему казалось, освободиться от духоты, от несвободы, маразма, и ему нравилось говорить об этом и накануне отъезда в кругу надежных друзей - говорить и находить взаимопонимание, - и первое время, когда он осваивался на острове. Но уже тогда словно кто-то нашептывал ему нежеланное, что он бежал все-таки от собственной неудачливости. Ведь, в сущности, от него уплыли замки, которые он выстроил еще мальчишкой: он не смог подняться в археологии выше заносчивой любительщины, не смог даже удержаться в аспирантуре. Он находил силы только для самоутешения, что виной неудач была его несдержанность, манера без обиняков говорить сволочам в глаза, что они сволочи. А такая вина сама собой трансформировалась в благородство. Он по крайней мере так и считал, никогда не пуская эту личную аксиому в сферу холодного разума, бережно храня ее в благодушном оазисе, где она не могла подвергнуться разрушению.
Но была еще причина, которую он также не желал понимать, но она нет-нет да изливалась на душу разъедающим раствором. То, что выдавалось "смеха ради" для супруги и тещи, как бы не свое - "подзаработаем деньжат", - оно пропитывало и его смутной надеждой. Ведь нищета заедала, выматывали вздохи и тогда еще тихие упреки-сетования Полины да и не совсем тихие, а вполне громкие и прямолинейные разговоры-внушения ее мамаши, основательной женщины, утвержденной в жизни должностью заведующей хозяйством большой гостиницы.
Они с женой и годовалой дочкой уехали на три года по вызову на Кунашир, жене и прислали вызов: требовался музработник в детском саду. А Бессонов поначалу оказался не у дел: путина была в разгаре, он не смог пристроиться ни на рыбалку, ни на добычу водоросли анфельции. Но его новый приятель Гена Фирсаковский вскоре после приезда увлек его браконьерством, которое на Курилах так же естественно, как заготовка дров на зиму. В августе и сентябре они промышляли по стремительным речушкам, петлявшим в заросших распадках. Они заготовили по сто килограммов икры, напоров по речкам несколько тонн горбуши и кеты. И хотя Бессонов поначалу с содроганием смотрел, как проворный его напарник по локоть в рыбьей крови режет розовато-белые брюшки, извлекает янтарные икорные ястыки, складывает в полиэтиленовый мешок, а шкереных, но еще живых рыб забрасывает в кусты, - Бессонова угнетали не рассуждения по поводу губимой природы. Природа казалась обильной и неиссякаемой, рыба во время рунного хода задыхалась от тесноты в холодных речушках, лезла на берег, так что на этот счет Бессонов успокаивал себя тем, что давно сформулировали курильские браконьеры: "Я сам часть природы, я то, ради чего земля трудилась миллиарды лет, а значит, все, что делаю я, делает она моими руками". Угнетало другое: он впервые видел такое обилие напрасной смерти, просто смерти живого и сильного, он не предполагал, что живое, да в таких количествах, может умирать вот так - не случайно и не преднамеренно, - в этих убийствах не было даже смерти ради смерти, а именно напрасно, мимоходом, как нечто побочное: многочисленные островные браконьеры страстно жалели выброшенную рыбу, но они не могли вывезти и реализовать ее, тем более не смогли бы ее съесть. И рыбы гнило по речкам сотни и сотни тонн.