Александр Кузнецов-Тулянин - Язычник
- А-а... - скривил Миша улыбку, и в улыбке были дыры вместо передних зубов, но он уже не в том находился возрасте, чтобы помнить об этом и стесняться, - улыбался открыто и от щербатости казался безобидным, почти добродушным.
А-а... Молодо-зелено...
Витек смолчал, только еще больше наливался гневом. И Таня из-за его спины сказала со смехом, а она чуяла, что и как надо сказать, чтобы сломать нарастающее напряжение:
- Зелено-то зелено, а смотри, как поспеет, такой фрукт будет...
- А я переспевший, значит? - Миша пошлепал себя по плеши.
- Да ты, Миш, как кочерыжка жеваная. - Наконец протиснулась, вышла чуть вперед и обок Витька.
- Я, может, и кочерыжка, - пробурчал Миша. - А ты-то сама кто... Да я не за этим пришел, - тут же добавил он, заметив, как Витек подался вперед. А вот за тем, что ты там говорила Бессонову, что это я ваш дом запалил.
- Остынь, Миша, не говорила я никому ничего подобного.
- Не говорила, а он вот по-другому говорит, схватил за горло, душить начал, говорит, что я тебе мстил - дом поджег. А мне тебе мстить... - Он сплюнул под ноги, может, и без задней мысли, но получилось, что сплюнул слишком презрительно. - Может, ты сама подожгла? Курила, бросила бычок, и загорелось.
- Слушай, Миш, двигай отсюда, а то теперь я тебя за горло возьму, сказал Витек.
Миша опять сплюнул и, больше слова не сказав, ушел, но тень его осталась, она накрыла их домик, смрадная тяжелая тень, повергла обоих в молчание до самой ночи. И даже следующим днем, когда все закружилось, кажется, в прежней радости, Таня чувствовала эту тень. Но чувствовал ли ее Витек, если напустил на себя столько дури и столько смеха?
Они вдруг нагрянули к бабке Мане. Бабка, ошалевшая, коротконогая большая голова в косынке, крупное, темное, обветшалое лицо, а тельце маленькое, щуплое, и руки, ручищи, из тельца, из кофты - в стороны, носилась по двору, размахивая ручищами, ловила пеструю растрепанную курицу. Бабка неистово материлась, а курица, такая же старуха - по куриным меркам, бегала от нее из одного угла в другой, тряся поникшим гребешком и загребая пыль покореженной беспалой лапкой. Когда во дворе показались хохочущие Витек и Таня, бабка совсем запыхалась и слова не могла вымолвить, остановилась и бессильно поводила руками. Внук и Таня как-то совсем уж вычурно - пьяно хохотали над ней, так что и бабка отдалась чужому смеху, стала хрипеть-смеяться сквозь одышку. Витек же, веселый, разбитной, кинулся к очумевшей курице, подхватил ее в одну руку, а другой резким движением отдернул пучеглазую хохлатую головку от туловища и отбросил - обезглавленную птицу бабке под ноги, а головку куда-то в сторону, со двора. Старуха чуть не села наземь. Птица оцепенело полежала у ее ног секунду-другую и затрепыхалась, раскидывая на стороны густые бордовые капельки из обнаженного шейного огрызка.
- Чумовой! - прохрипела бабка. - Ирод! - Пошла на внука с кулаками. Ты что исделал?!. - Витек, уворачиваясь, отступал и все так же хохотал. Клушку убил, ирод!..
- Клушку? А я думал, ты ее в суп ловишь... - Витек разошелся еще больше, хохотал, согнувшись, повернувшись к бабке спиной и выставив назад руку.
Бабка била кулаками по его спине, пытаясь подпрыгнуть и достать голову. А Витек вдруг выхватил из-за пазухи поллитровую бутылку с прозрачной жидкостью, повернулся, дразняще пронес у бабки перед носом. Она же сперва виду не подала, что ее заинтересовал сосуд. Витек, отстранив ее левой рукой, опять помахал перед глазами бутылкой.
- Баб Мань, так что же?.. А? Гульнем, что ли?
- Чумовой!..
Но бабка сникала. Размякшую, матерившуюся, ее усадили на крыльцо, сунули в злые синюшные губы сигаретку, и губы проворно кинули сигаретку в уголок рта, втянулись, прикуривая от услужливого огонька. Глаза блуждали, плавали в пространстве, но блуждали все-таки вокруг бутылки, которую Витек намеренно не убирал. И ругань ее скоро стала отвлеченной, безадресно сбывающей ненужную злость. Наконец поднялась, пнула пестрый трупик курицы.
- А ну-к, Тань, щипли ее, коли так... Суп сварю. А яйца собаке отдам. Вошла в дом, загремела чем-то, стала опять выкрикивать в сердцах глухим голосом, как если бы с головой влезла в шкаф или сундук: - Чумовой, что ж ты делаешь не спросясь?! Прежде спроси, а потом делай. Что папаня, балбес, что сынок, одна яблоко чумовое... Ты прежде спроси, а потом делай!..
А чуть позже, сев на кухне за стол, бабка совсем успокоилась. Налили по стопочке, молча чокнулись, выпили, поели остывшей картошки, еще выпили, бабка помягчевшим голосом стала рассказывать про клушку, как сначала ни одна из восьми куриц не садилась на яйца, а потом села самая старая. И пока набралось двадцать одно яйцо, несколько штук протухло, и пришлось набирать заново. Клуша тем временем устала сидеть, стала дичать, слетать с яиц. Тогда бабке пришлось накрывать ее корзиной и два раза в день выпускала поесть-попить. И еще несколько яиц старая птица потоптала. Но вот все-таки не судьба завести цыплят - подоспел в самый раз внучок. Водка незаметно и кончилась.
- Ну вот, - заворчала бабка, - а говорил: гульнем...
- Ну, баб Мань, - осторожно сказала Таня, - может, хватит?
- Ты меня учить будешь! Давай на бутылку, я сама схожу.
Таня с сомнением положила на стол деньги, бабка сгребла их, тут же подхватилась, решительная, застучала клюкой по порогу. Таня с Витьком притихли. Таня пересела к окну на кровать и вдруг потянула его к себе.
- Иди ко мне...
- Бабка вернется, - засмеялся он, но все-таки встал и пересел к ней. И курицу щипать надо...
- Успеем с курицей, иди ко мне, - говорила она, запуская руки ему под рубашку, обхватывая крепкое тело, чувствуя лоснящуюся спину, в буграх которой перекатывалась сила, и сама, стискиваемая его руками, впилась губами в его солоноватую шею, утрачивая подряд все мысли, пугливые, разумные, вообще все мысли, хоть как-то связанные со словами, и улетала в безрассудную ненасытность, зажмуриваясь, чтобы не чувствовать головокружения...
* * *
Впереди солнце опускалось в полупрозрачный соседний остров Хоккайдо, и гряда японских гор растворялась в сизо-лимонном мареве. Пьяная старушка, отмерив длинной тенью пройденный путь, медленно двигалась по пыльной дороге навстречу массивному ослепительно-красному светилу. Шаг за шагом, погружая тряпочные истерзанные тапочки в глубокую дорожную пыль, вытанцовывала два тяжких па, вперив невидящий взгляд в слепящее солнце: чуть вскидывала провисшие руки, переступала полшажка назад, подпрыгивала, как уставшая коза, и, прохрипев мучительную мелодию: "Ий-и-ы..." - вновь делала шаг вперед. Пыль легким пудреным облаком вилась вокруг старушки, оседая на сбитую косынку, на лицо, на длинную кофту с перламутровыми пуговицами, на темную жесткую юбку. Среди глубоких морщин стекали, вычерчивали тонкие русла грязные ручейки пота. Этими па старуха Рыбакова выплескивала из себя смутные чувства, щекотные и веселые. Так бывало всегда, когда бабка выпивала водки. Лет пять назад она протанцевала так на похоронах мужа - когда похоронная процессия почти достигла поселкового кладбища, следовавшие за гробом люди стали замечать за Маней странные телодвижения, сопровождаемые тихими повизгиваниями, похожими на рыдания. И пока сообразили, что бабка просто чрезмерно пьяна и танцует, она успела основательно распалиться в танце, так что сопровождавшим гроб стоило труда унять ее.
Жизнь каким-то образом лежала вокруг старушки малиновыми, зелеными, голубыми раздольными пространствами, и старуха была помещена внутрь необыкновенной радости, за которой не было видно ни вчерашнего, ни завтрашнего, а был только один прекрасный миг, чудесно растянутый в вечность. Миг этот посещал ее не всегда. Она только по смерти супруга, познав земное одиночество, научилась без усилий погружаться в полное безрассудство, хотя раньше, при его жизни, пила горькую много больше и чаще, чем теперь. Бывало, что, спустив так всю пенсию, супруги заквашивали бидон браги, но, движимые нетерпением, выпивали ее как есть - не выгнанную, отцедив на марлю плавающих на поверхности крохотных коричневых мошек.
Дед последний затухающий год ничего не ел, только пил водку и брагу, держась на белом свете благодаря спиртной силе. И ему в питье словно подсыпано было чародейственного порошка - в тот последний год в нем начались необыкновенные, и в чем-то жутковатые, превращения: сначала он разучился соображать и говорить, потом забыл, как ходить, только ползал на карачках, стукаясь сморщенным лбом о мебелишку. А потом совсем слег. И уже в постели, пачкая рыжую клеенку, он с приближением старухи двигал истонченными ножками и ручками, смеялся и агукал беззубым ртом, слюнявил седую бороденку. Бабка умилялась и давала ему из ложечки сладкий чаек, дед чмокал потрескавшимися губами и пускал пузыри. Тогда бабке казалось, что с лица его точно сходят морщинки, оно нежнеет, и откуда-то изнутри сквозь сморщенную темную шкуру и седую бороденку светится первозданная младенческая чистота.