Странствие по таборам и монастырям - Павел Викторович Пепперштейн
– При чем тут ангел? Это очевидные вещи. Ангел не говорит. Ни разу не видел, чтобы он отверз свои уста, вырезанные из слоновой кости.
– Как же вы общаетесь с ним? И как он убивает вас?
– Я просто созерцаю его. И это созерцание убивает меня.
Глава тридцать девятая
Монастырь
Ангелы питаются любовью…
Фраза
Це-Це вновь обрел сознательное (или полусознательное) состояние в неизвестной ему просторной комнате. Давненько он не бывал в комнатах. Он лежал один на широкой двуспальной кровати, которая при легком движении очнувшегося тела застонала, словно плоская плаксивая старуха.
Здесь все было, по-видимому, достаточно старинным или просто старым, кроме, конечно, нежного юного ветерка, привольно влетающего в открытое окно. В левой верхней части окна уцелел кусочек витража – видно, когда-то обитатели этой комнаты наслаждались видом герба, взятого на просвет, но сохранился только край синего щита, а на нем – когтистая лапа неведомого геральдического животного.
Тени листвы и солнечные пятна дрожали на стенах, где-то близко нечто большое надувалось и скрипело под ветром, словно парус. Это нечто оказалось полотнищем черного флага, который бился прямо за окном, то выворачиваясь наизнанку, то накрывая своей тенью маленький псевдоготический балкончик из ракушечника, куда выходила надтреснутая и заклеенная пластырем стеклянная дверь. Це-Це встал и, неуверенно переставляя конечности, выполз на балкончик.
На полуразбитом кафельном полу краснела коробочка «Мальборо», видимо, украденная ветром с соседнего балкона. В этой унесенной ветром коробке нашлась одна-единственная сигарета, которую Це-Це жадно закурил – можно было бы даже сказать, как принято в таких случаях, «закурил с наслаждением», если бы у него не закружилась голова от табачного дыма, вдыхаемого на свежем воздухе. К тому же упоминание о наслаждении в данном случае может расцениваться как реклама ядовитых радостей, приносящих вред хрупкому и тленному человеческому телу.
Це-Це вполне ощущал себя хрупким и тленным в этот миг, стоя под развевающимся траурным стягом, хотя сердце его наполнялось счастьем, детским чувством цепко схваченного подарка – так воскресший из химического небытия организм реагировал на внезапно продолжающуюся жизнь. Счастливое состояние навевал также восхитительный вид, открывающийся с ракушечного балкончика: внизу расстилался парк, безлюдный, наугад тронутый осенью, тленно-свежий, трепещущий сразу всеми своими листьями, ветвями и травами во власти сильного морского ветра, – да, это был приморский парк, раскинувшийся на склоне, каскадно-террасный, нисходящий к пляжам, где в это время года уже слегка штормит, хотя вода еще теплая: суетливый шквал отдыхающих тел уже укатился восвояси, и теперь только одинокие, разрозненные и редкие купальщики и купальщицы щурят на солнце свои соленые ресницы, воображая себя рыцарями и русалками октября, что решились на обнаженную встречу с натиском октябрьской волны. В ответ на их решимость море награждает этих октябрят блаженством – когда они выбираются из цепких пальцев волн с прилипшими к лицам солеными волосами, нередко оцарапав колени об острые камни, но их блаженные улыбки ярче царапин.
Парк впитывал в себя закатный свет, как хрустящая салфетка впитывает разбрызганное вино, и сразу же становится ясно, что этот парк создали виртуозы паркообразующего искусства: сквозь позолоту и стихийную зелень посверкивал старинный человеческий гений, расположивший деревья, кусты, каменные лестницы, террасы, цветники, лужайки и полуразрушенные беседки в таком строгом и вместе с тем блаженном порядке, что созерцание этого парка производило эффект мессы или математической формулы. Последнее не могло не тронуть сердце Цыганского Царя, которое оставалось сердцем математика, несмотря на беспорядочный и не вполне вменяемый стиль жизни нашего героя, давным-давно утратившего вкус к математическим формулам.
Парк являл собой математический анализ формулы английского парка, расположенного в экзотическом ландшафте, так как архитектор парка, безусловно, учитывал розоватую гряду дальних гор, громоздящихся на горизонте, равно как он учитывал и сияние морской глади, полемически заостряющей идею горизонта в совершенно ином ключе, нежели то делали горы: таким образом, море вступало в философский диспут с горами. Прямо под балкончиком лежал лаврово-миртовый лабиринт, состоящий из аккуратных темно-изумрудных кустов-стен: обязательный элемент английского парка, вот только в центре, где должны, согласно традиции, располагаться солнечные часы, лежал большой белый шар (возможно, беломраморный, идеально отшлифованный), а рядом с шаром на флагштоке развевался второй черный флаг – еще более просторный, чем тот, что бился над балконом. По очертаниям гор Цыганский Царь догадался, что, вероятнее всего, находится на южном берегу Крыма, где-то в окрестностях Ялты, в сладостном субтропическом кармане, что прячется за горной грядой Ай-Петри.
Це-Це вернулся в комнату. Обстановка этой спальни, медвяно-золотой по прихоти заката, представляла собой смесь элементов старой дворянской дачи, вальяжной и даже роскошной, но весьма ветхой, с элементами тоже ветхого советского санатория: изящный ломберный столик красного дерева соседствовал с демократической тумбочкой, слитой из прессованных опилок, на чьи оцарапанные стены чьи-то (явно детские) руки наклеили десятки рваных и выцветших переводных картинок.
Солидный круглый стол, опирающийся на толстые львиные лапы, застыл в окружении алюминиевых стульев, слишком маленьких, чтобы дать приют взрослым задницам. Однако если бы дети сидели на этих стульях, они смогли бы дотянуться до львиного стола разве что своими острыми подбородками. Долговязое и худощавое зеркало в тяжелой черной раме отражало все предметы вытянувшимися, удлиненными, готическими, а впрочем, не требовалось даже взгляда на дом извне, чтобы осознать, что комната располагается на втором этаже виллы, выстроенной в псевдоготическом духе.
На заре двадцатого века склоны южного берега были излюбленными местами русских аристократических дачников, столь состоятельных и прихотливых, что они позволяли себе обращаться к услугам самых титулованных архитекторов с целью выстроить то мавританскую фантазию под лазурным куполом, то римскую мраморную виллу, то готический замок-особняк того облика, что окутался впоследствии самыми чудовищными фантазиями в зеркале кинематографа. Все эти роскошные в архитектурном отношении дачи, если уцелели, превратились со временем в корпуса советских санаториев: дети и трудящиеся заполнили светлые барские спальни точно так же, как их заполнили железные пружинные кровати, поставленные рядами, но, несмотря на непритязательный вид этих кроватей, они принесли столько радостей и здоровья советским детям, женщинам, рабочим и служащим, сколько не смогли бы эти вольготные дачи доставить своим изначальным дворянским обладателям и за несколько столетий. Но обрушился и строго-великолепный Советский Союз, последовав примеру Российской империи, – и тут совсем неопределенная судьба настигла эти великолепные постройки в райских садах. Некоторые дачи, виллы и небольшие дворцы пришли в упадок, опустели, иные застряли в цепких когтях новых хозяев, некоторые беспощадно разрушены, чтобы высвободить пространство для интенсивной коммерческой деятельности, а кое-где еще теплится святая санаторская жизнь.
В доме, где