Восемь белых ночей - Андре Асиман
В ее словах все выглядит таким бездушным, почти жестоким.
– И как он на это отреагировал?
– Плохо. Нашел там женщину и женился раньше, чем я вышла замуж. Понятное дело, я его так и не простила. Пеняла ему всякий раз, как мы с твоим папой начинали препираться, а мы в первое время препирались постоянно. Пеняла, когда лед, по которому я шла, трескался и напоминал, что твой папа – всего лишь человек, которого я взяла на освободившееся место.
– И?
– И ничего. Поужинали несколько раз. Он сегодня у дочерей. Но сказал, что, может, зайдет. Хотя с ним никогда не скажешь заранее.
Теперь я все понял про бутылку шампанского.
Чего ему от нее нужно?
– Кто он такой? – спросил я наконец.
– Ты только себя послушай: «Кто он такой?» – Широкая улыбка, она передразнивает мою интонацию. – Того и гляди поинтересуешься, много ли он зарабатывает и как намерен меня содержать.
– Прости. Я просто тревожусь.
– За меня? А ты уверен, что это тревога?
Я пожал плечами.
– Если тебе от этого легче, твой папа все знал. Знал с самого начала. И вот тридцать лет спустя этот человек мне позвонил. Сказал: мы оба овдовели. Вот уж не поспоришь, ответила я. Ему нелегко дался этот звонок.
– Ты мне что пытаешься сказать?
– Что я тебе пытаюсь сказать? Ты не мог не знать, что дела тут шли не блестяще. Я пытаюсь сказать тебе, что все те годы, что я была его женой, часть моей души оставалась в другом месте. Все те годы, что я сидела дома, делала с детьми уроки, водила его мать к врачу и изображала жену делового партнера на унылых банкетах, все те годы, когда я помогала ему устраивать его винные вечеринки, все те летние месяцы, когда мы вместе путешествовали, все те ночи, которые я спала с ним рядом в больнице, когда из него, бедолаги, выскоблили все, что у него было, – все эти годы сердце мое было в другом месте.
– И ты теперь мне об этом говоришь?
– Я тебе об этом говорю.
Мама встает, насыпает фисташки в вазочку – явно для меня. Приносит другую вазочку, для скорлупы.
– А что между вами было такого особенного? – наконец спрашиваю я.
– У нас все было по-настоящему. Или очень близко к тому, а может, даже и лучше.
– Это как?
Помолчав, она улыбается.
– Смех. Вот что у нас с ним было.
– Смех? – переспрашиваю я озадаченно.
– Кто бы мог подумать. У нас с ним был смех. Даже сейчас мы перебрасываемся старыми шутками. Через несколько месяцев они нам надоедят. Но, оказавшись вдвоем в комнате, мы тут же начинаем смеяться.
Она встает, чтобы поставить наши чашки и блюдца в раковину. Между нами теперь стоят только вазочка с фисташками и вазочка со скорлупой.
Все эти годы она помогала ему хозяйничать на ежегодной вечеринке, заказывать еду для гостей, которые были ей совершенно безразличны, все эти годы она сияла, когда он произносил свою ежегодную речь в стихах – прямо перед тем, как часы пробьют двенадцать, – долгие годы без смеха.
– Ты по нему тоскуешь? – спросил я.
– Зачем спрашивать? Конечно, тоскую.
Я смотрю на нее. Она отводит глаза. Похоже, я ее обидел.
– Полюбуйся, опустошил целую вазочку меньше чем за пять минут.
Она забирает пустую вазочку и вторую, со скорлупой. Я думал, одну она опорожнит, другую оставит на кухонном столе. Вместо этого она насыпает в нее новую порцию фисташек.
Оставшись один в столовой, я встал, открыл стеклянную дверь, вышел на балкон. Пройти оказалось сложно – там намело сугроб. Из-за этого захотелось на миг призвать старые времена, посмотреть, каково оно было тогда, когда к нам приходили гости, а здесь остужали вино. Кажутся ли те дни лучше нынешних потому, что отец был еще жив, или потому, что принадлежат прошлому? Хочется думать, что Ливия сейчас со мной, или что он со мной там, снаружи, на холоде – изливает душу по поводу вожделенных внуков, постоянно поглядывая через окно в гостиную, высматривает свою жену – любительницу препираться, которая ухаживает за всеми, кроме него, глядит за окна, на вечеринку у соседей. Он всегда все про нее знал, хотя бог ведает, смущало ли это его, умел ли он точно определить, какой именно демон сперва выпустил из него всю жизнь, но потом, много лет спустя, помог ему выжить. А я думаю обо всех других Ливиях в своей жизни, про Элис и Джин – каждая пыталась по мере сил помочь мне с этой дегустацией, раскладывала бутылки на балконе, а до того оборачивала вместе со мной этикетки – гости, помнится, все гадали, дегустация проходила буйно, и так оно бывало каждый год – все сходились на том, что бутылка № 4 ничем не хуже № 7, но лучше всех № 11, вечные спорщики вечно расходились во мнениях со всеми остальными, папа исполнял обязанности рефери, некоторым все это надоедало, потому что дегустация ведь всегда проходила с успехом, неизменно проходила с успехом, просто отличный способ укрепить уверенность в том, что часть твоей души неизменно умирает в декабре, именно поэтому только этот один праздник папа и справлял каждый год – потому что та часть, которая не умирает к концу года, радуется, что ей дали новую отсрочку, так же сильно, как он радовался, что не до конца исчерпал запас чего-то похожего на любовь, хотя где именно он рыскал в ее поисках и где именно отыскал, если действительно отыскал, не знал никто, да и не хотел знать; черные снега минувшего года, больно они мне нужны.
Будь я хорошим сыном, я сделал бы то, что отец той умирающей принцессы каждый год обещал сделать для своей дочери. Вытащил бы его старые кости, чтобы он вновь ощутил тепло зимнего солнца и вздрогнул при мысли о добром подогретом вине и густом теплом ореховом супе, посыпанном каштановой крошкой; вытащил бы его тело, чтобы он внял элегии залитого лунным светом снега, помечтал о мире старого доброго Рождества, который канул в Лету, о любви, которая створожилась до срока. Не створожилась, ее не было вовсе, говаривал он, и, насколько ему было известно, та, другая женщина так и не узнала, что была светочем его единственной короткой незавершенной жизни – любовь столь целомудренная, столь целомудренная, твоя мать тоже ничего не знала, а теперь уже какой смысл