Борис Зайцев - Том 3. Звезда над Булонью
Пересекая площадь, подходим к ресторанчику; уже приехали англичане на автомобиле; мисс шестнадцатилетняя, в коричневой вуали и тупоносых ботинках щелкает кодаком. И мы сидим все на террасе, пьем гренадин со льдом из соломинок, а потом еще какую-нибудь gazzoz'y[161]. Жажда страшная. Но под тентом солнце не жжет; внизу, в цветнике, розы; опять перед глазами равнина великая – Тоскана, с городом своим Флоренцией. Город кажется отсюда туманной черепахой, с пятнами зелени и иглами кампанилл; справа выбегает сад Cascine, за ним Арно сверкает в солнце, змеевидно; оно режет глаз своим зеркалом. На подъем к нам взбирается поезд; ему трудно; он задыхается от дыма, жара, как бедное животное – потом, в белых клубах, уползает внутрь нашей горы, в туннель.
Предлагают идти пешком в Сеттиньяно. «Теперь будет под гору, жар спадает, прогулка отличная; а оттуда в город трамом».
Идем. Сначала по трамвайной линии, среди тех же панорам: зелень, виллы, дальние горизонты, голубые океаны; от ширины веселеет дух, взыгрывает светлой радостью; что-то божеское в этом ослепительном расстилании мира у ног; точно дано видеть его весь, и кажется, что стоишь на высотах не только физических. Так пьянеют, вероятно, птицы, летя с гор.
Солнце ближе к закату; розовые потоки прошли по этим пространствам; кампаниллы внизу зазвонили; из города по деревням возвращаются тропинками рабочие. Мы в это время в тени парка; вот вилла загородила вид вниз, но открылся зато сбоку, в другую сторону; туда лег уже вечер; леса потемнели в долине, только на верхушке блестит в солнце старый замок.
Здесь уже итальянская деревня. Гонят ослов, едут крестьяне в таратайках, в синих куртках; сбоку каменный парапет; он защищает яблоневый сад, засеянный пшеницей. Мы садимся на эту ограду, спустив вниз ноги; оттуда тянет влагой, – густым, славным запахом поля. Бьют кузнечики. Небеса фиолетовеют на севере, за замком; пожалуй, нельзя засиживаться. И вот, спустившись к ручью, опять поднявшись куда-то, мы в маленькой деревушке Сеттиньяно. Отсюда родом был скульптор Дезидерио, кваттрочентист. Потомки воздвигли ему памятник; мраморный Дезидерио стоит на площади, лицом к Флоренции; это юноша в художническом берете, видом как бы с фрески Гирляндайо. Но сделан плохо – вряд ли Дезидерио под этим подписался бы.
От его подножья за Флоренцией виден закат. Как пышно! Нынче ярко-багровое и кровавое залило все небо, две тучи замерли, с золотыми ободками; эти темно-фиолетовые. «Вечный город» скоро потемнеет; но сейчас еще виден, в красном дыму, всегда ясный, всегда тонкий и твердый, вспаиватель творцов безупречных.
Мне помнится в тот вечер ожидание трама – внизу, снова у ручья, сидя на перилах мостика. Тут же траттория, обедают рабочие. Лавочники на порогах; мальчишки скачут, в ручье занимаются девчонки. Вдруг событие. Юноша разыскал дохлую крысу. Итальянцам все занятно. Пожилые подходят, расспрашивают – крики, веселый ужас – это он за хвост размахивает крысой; синьорины в платочках врассыпную, мальчишки в восторге.
Слава Богу, гудит трам; и в летней ночи несет нас, пустой, в город. Сидя у окошка, нельзя надышаться садами; кой-где сено в них скошено; в бледной мгле вдруг взовьется фейерверк – невысоко над землей; роек летучих светляков. Взвившись, растекаются они сияющими точками. Какой запах, сено! Ночь, зелень, Италия.
1908 г.
Пиза*
Жаль Флоренцию! Солнечное утро, дорогие кампаниллы и Duomo – все это сзади. Поезд резво выносится в равнину, к Арно, и чудесный город начинает заволакиваться: сначала розовый туман оденет, а там – «засинеет даль воспоминанья». В углу, в третьем классе плачет итальянка; молодая девушка с черносливными глазами, как всегда в Италии; но теперь они закраснели, в слезах, и все она машет платочком туда, где ее провожала другая, верно сестра, и где оставила она свою «bella citta di Firenze»[162]. А поезд мчится себе. Его путь на запад, итальянке, может быть, в Ливорно, а то и в Америку на долгие годы разлуки со своей Firenze; нам же – в Пизу.
Что такое Пиза? Воображение заранее настроено против нее. Наклонная башня, Галилей… что-то гимназическое есть в этом. Будто официальное восьмое чудо света. И когда поезд в облаке и с бешенством, перестукивая все стрелки и бросая с боку на бок, влетает в Пизу, вы готовы согласиться: место ровное, башни не видать, от пыли чихаешь… Хороша была Флоренция!
Странный город, на самом деле; сдали вещи в багаж, желаете напиться кофе на вокзале. Кажется, простая вещь. Но пизанские лакеи длинны, тощи, стары и надменны; подавая кофе, имеют как бы оскорбленный и брезгливый вид: какое-то там cafe late! Видимо, это потомки тех гибеллинов, которым принадлежала некогда Пиза, которые отличались высокомерием и худосочием, носили длинные прямые мечи, умели только драться и всегда бывали биты.
Итак, первое впечатление враждебно. Что-то будет дальше.
И вот дальше оказывается, что все не так: только вы отъехали от вокзала и под солнцем июньским тронулись по пизанским улицам, сразу начинается волнение; это волнение безошибочное, художническое «возмущение духа».
В городе тишина и все чрезвычайно спокойны, но у него есть своя душа, и эту душу вы слышите, она одолевает вас. Первое, что бросается, – как бы осенняя ясность, звонкость, просторность города; идут улицы очень белые, по южному известковые; из-за стен часто сады – густейшая зелень; местами в пустынном особняке внутри атриум с бассейном, пиниями, эвкалиптами. На домах зелеными решеточками жалюзи; и сверху ярко-голубое небо, белизна и синее, темно-зеленое; но тоже верно суровые какие-нибудь гибеллины сидят вглуби, в своих садах; по улицам же просторно и как-то все гудит, звучит таким особенным звуком, только этому городу данным. Что в нем? Жизнь старая, победы, печали, разочарованья? Словами не скажешь; нужно послушать и может быть сразу тогда поймешь его судьбу: многовековую, причудливую; славу, падение, рок, стоявший над ним всегда, и теперешнее скорбное благородство.
Да, конечно, здесь гнездится дух драмы; драма и одиночество – устои этого места. Ясное дело, не все гибеллины похожи на лакеев с вокзала; гибеллин был Данте и Фарината дельи Уберти, и граф Уголино, загрызший с голода своих детей в этой башне torre del famo[163]. Мрачные, и местами величественные мысли таились в этих головах; гибеллины, партия всемирной монархии, Фарината, эпикуреец и безбожник, не разрушивший Флоренции только, кажется, из-за красоты ее; и сам все же живший тяжелой и несчастной жизнью. А войны, неудачи Пизы! Ее уничтожали на море, измаривали голодом, осаждали, быстро стерли с лица земли (политической) и только сохранили как памятник художества и жизни душ того времени – времени сурового. О, – гордость, предательство, беда и даже унижение, и в то же время величие какое-то природное нигде не чувствуется так, как здесь.
Все странное, удивительное в Пизе собралось на кафедральной площади. В самом дальнем конце города светлая, многовоздушная площадь; вся поросла зеленой лужайкой; рядом городские стены, зубцы, и дальше огороды и поля, а на лужайке «жемчужины архитектуры»: собор, баптистерий, башня. Только что вы подошли к башне, неудовольствие по поводу нее проходит: нет, это славная мраморная башня, в «кружеве колонн», и когда вы взбираетесь по ней, каждый этаж дает новый – и дальше и шире – вид. Вид на Пизу сквозь эти пламенно-белые колонны прекрасен. Внизу все уменьшающаяся площадь, но рядом растет Собор, и отсюда можно ближе и родственнее рассмотреть его верх. Вы как будто сродни ему здесь, на этой высоте. Белый, белый мрамор, ажуры, статуйки на углах, грифы, химеры, апостолы – двенадцатый век! И все стоит в той же красе, «беломраморности» своей. А баптистерий: круглый, с гениально бегущим вверх и тающим куполом, певучими линиями и со всеми этими резьбами и фигурами – мало есть такого цельного и единого; баптистерий входит в мозг как дивная реализация одной идеи.
И древние нищие бродят по этой площади; сидят у собора на паперти перед дверью Иоанна Боннануса, давнишнейшего мастера XII века; на двери гиератические барельефы из Св. Писания, а калеки и убогие поют своими слепыми голосами и это так идет к старой, старой Пизе. Ведь она чего не видела! Вот вы сидите на башне, и читаете про самую башню; всегда вам думалось, что это для потехи выстроили «наклонную башню в Пизе». А здесь драма, опять. Столетия строили, и грунт оседал и оседал; о, мы видим тебя, далекий художник, несчастный друг тринадцатого века, в плаще и высокой узенькой шляпе, как тогда носили; и твое отчаянье, и мука, и бессонные ночи и одна мысль: как спасти? как спасти? В человеческих ли силах вывести ее кверху, ее, над которой бились лучшие архитекторы? Может, сам Бог против того, чтобы глядела она в небо, – и топить одну ее сторону в своих зыбях.