Молчание Шахерезады - Дефне Суман
Когда огонь утих, набережная все еще была забита битком. Тысячи людей, которые всего неделю назад жалели несчастных, бежавших из родных деревень, и собирались приютить их под крышей собственных домов, теперь и сами лишились крова. Многое было утеряно в те дни: огромные состояния, плоды тяжелого труда и бесчисленные жизни. Позже прибыли корабли, забрали женщин и детей и уплыли обратно. А мужчин увели в горы, в центральные районы страны, и расстреляли. Усеянное трупами море и превратившийся в руины город – вот и все, что осталось.
Сорок дней и сорок ночей Хильми Рахми не появлялся в доме на улице Бюльбюль.
Маленький Доган по ночам выбирался из своей кроватки и ложился рядом со мной. А утром, проснувшись, босиком бежал на кухню и пересказывал увиденный сон:
– Шахерезада так хорошо рассказывает сказки, мама, если бы ты только слышала. Там есть королева и ее конь, а еще боги, и потом облако. Лошадь смеется, а облако разговаривает.
Город начали спешно отстраивать заново. Церковь Святой Екатерины, церковь Святого Димитрия, церковь Святого Трифона, наш квартал, улица Френк, Кордон с его неизменным весельем – все сгорело. Наши дома, пекарни, нашу маленькую площадь сровняли с землей, а сверху понастроили широченные бульвары и дороги. Не осталось никого из тех, кто называл этот город Смирной. В одну ночь исчезли сотни тысяч людей, живших здесь веками. А через сорок дней и сорок ночей о них уже все позабыли. Умолкли навеки церковные колокола. Прошлое помнили лишь бродившие среди руин призраки…
И я.
Говорят, когда Хильми Рахми спустя сорок дней и сорок ночей вернулся домой и, пройдя в женскую половину, увидел меня, лежащую без сознания на диване, он рухнул на ковер – тот самый, с вытканными рыбами и птицами, – и заплакал, как ребенок. Сюмбюль обняла его, расцеловала и успокоила. Очнувшись, я увидела их сидящими вот так в обнимку на полу и улыбнулась.
Они никогда не заводили даже разговора о том, как я попала в их дом, как в ту проклятую ночь смогла перебраться через запертую изнутри калитку и оказалась в их саду. А Хильми Рахми до конца своих дней хранил мою тайну. Их не заботили ни моя немота, ни мое прошлое – они просто впустили меня в свой дом и свое сердце.
В тот день я родилась заново.
И нарекли меня Шахерезадой.
Эпилог
Этим утром я впервые за долгие-долгие годы покинула свою башню, прошла по пахнущему теплым деревом коридору и вошла в комнату, которая некогда была моей.
Теперь здесь спит Ипек. Праправнучка Сюмбюль. Одним прекрасным днем она появилась на пороге дома с огромным рюкзаком за спиной и поселилась в этом запустелом особняке. Наследники никак не могли поделить его между собой, поэтому он просто ветшал и потихоньку разваливался от старости. Ипек выпроводила туркменку, которую нанял еще ее дедушка, чтобы она за мной ухаживала, и вот теперь Ипек сама и готовила для меня, намывала губкой мою иссохшую, как пергамент, кожу, а после натирала маслами. Мое молчание, которое других людей лишь смущало, она видела не как какой-то неисправимый изъян, а как траур, который я несла по всем тем, кого потеряла. Слова были ей не нужны – она, как Сюмбюль, и без них понимала, что у меня в голове. Более того, у нее были точно такие же светлые волнистые волосы, полные розовые щеки и чуть раскосые зеленые глаза, как у Сюмбюль. Но она этого не знает, потому что не осталось больше в этом мире никого, кроме меня, кто еще помнил Сюмбюль. За всю жизнь никто ведь и не подумал отвести ее в ателье и сделать хоть одну-единственную фотографию.
И вот теперь мы живем с Ипек вдвоем под обветшалой крышей Особняка с башней.
Нежный сентябрьский свет сочится сквозь закрытые ставни, падая на спящую девушку. Ее золотистые локоны разметались по подушке, губы чуть приоткрыты, она едва слышно посапывала, в плену своих прекрасных снов. Я села на краешек кровати, держа в руках пухлую тетрадь в кожаной обложке. У изголовья я увидела все ту же старую тумбочку из дерева грецкого ореха, оставшуюся от прежних хозяев дома. Ни внуки Сюмбюль и Хильми Рахми, ни праправнуки почему-то так и не озаботились сменой мебели. Поэтому в спальне Ипек по-прежнему стоял все тот же гарнитур из орехового дерева: массивная кровать, шкаф и шифоньер. И запахи, наполнявшие комнату, были все те же – они словно переносили в прошлое. И кто только сказал, что вещи не умеют дышать?
Приоткрыв свои зеленые глаза и увидев меня, Ипек улыбнулась, даже не оторвав головы от подушки, как будто я каждое утро спускалась из своей башни, чтобы разбудить ее.
– Доброе утро, тетя Шахерезада! – Все дети в этом доме, начиная еще с маленького Догана, почему-то называли меня тетей. – А что это у тебя за тетрадь?
По-прежнему лежа в постели, она протянула руку.
Я отдала ей тетрадь с пропитавшимися чернилами страницами и поднялась с кровати. С самого дня нашей последней! встречи с Авинашем Пиллаи я писала без остановки. Не знаю, правда, уж не преувеличиваю ли я собственные заслуги: скорее это не я писала, а слова, рождавшиеся из моего глубокого молчания, сами собой лились на бумагу. С того дня прошло уже сорок лет. Для кого-то этот срок покажется вечностью. Но для тех, кто, как я, прожил на этой земле уже целый век, сорок лет – это всего лишь миг, такой же короткий, как и эта история.
Сначала Ипек открыла тетрадь без особого интереса, но теперь пальцы ее скользили по строчкам взволнованно и с любопытством. Приподнявшись и облокотившись на подушку, она переворачивала страницы, повествование на которых велось на трех разных языках и четырех алфавитах. Она пыталась прочитать написанное, иногда запиналась, возвращалась назад, качала головой и неверяще смотрела на меня. За эти сорок лет тетрадь и так уже порядком поистрепалась – только бы совсем не рассыпалась в ее не самых нежных руках.
– Что это, тетя Шахерезада?! Где ты научилась писать арабской вязью?[145] А это что за буквы? Неужели греческие? Ой, у меня же есть друг-грек. Он недавно сюда переехал. Можно я покажу ему тетрадь, чтобы он мне прочитал? Ах, а здесь ты по-французски написала – подумать только!
Сбросив покрывало и