Николай Наумов - Святое озеро
-
Харитон Игнатьевич, со дня на день с нетерпением ожидавший приезда Петра Никитича, встретил его небывалым угощением. На столе, покрытом чистою скатертью, стояла бутылка мадеры, тарелка с пряниками, на другой тарелке были нарезаны тоненькими ломтиками балык, походивший скорее на кирпич, и паюсная икра с подозрительными зелененькими жилками по краям. Пирог из свежепросольного муксуна завершал закуску. Даже как будто и комната в ожидании его была прибрана почище. Широкая перина, покрытая одеялом, сшитым из ситцевых лоскутков, гордо высилась на двуспальной кровати. Сундуки были покрыты ковриками, чистые холщовые половики скрывали косой расщелившийся пол. Беседа давно уже длилась между ними, не касаясь интересующего их дела. Казалось, ни тому, ни другому не хотелось поднять щекотливого вопроса, хотя наблюдательный Харитон Игнатьевич по первому взгляду на веселую наружность гостя понял, что дело кончилось успешно.
— Испей мадерцы-то, что ж ты! — поминутно приглашал он. — Я ждал тебя, готовил угощение, а ты и не касаешься ни к чему!
— А очень поджидал ты меня? — с иронией спросил Петр Никитич.
— Не то чтобы очень, ну, а все же поглядывал в окна-то, не едешь ли… Не потаю правды: за тебя-то я шибко радуюсь, уж хоть бы бог-то оглянулся на тебя да пригрел бы… Облупил ли скорлупку-то с ядрышка, как похвалялся? — спросил, наконец, он.
— Облупил,
— Хе-хе-хе… Ну и давай тебе господь! Такой характер теперича у меня, Петр Никитич, что я за всякого рад! Вижу я, что человеку бог счастья дает, фортунит ему — я и рад! Нет у меня этой зависти, как у других, жадности этой, чтобы все только мне одному в карман плыло, а другому бы ничего… Нет! И всякому я готов помочь, ей-богу! Да кому говорить, и ты это знаешь… Помнишь, как нищую-то долю ты нес?
— Ну, что было, то прошло, Харитон Игнатьевич. Чего старое перетряхивать… оно уж не вернется более! — с неудовольствием прервал его Петр Никитич.
— Не в укор это я говорю тебе, не в укор. Избави господи… Бедность не порок, и тыкать ей в глаза человеку грех. Я к тому это говорю, что много горя ты потерпел и перекусить-то тебе было нечего, и головы-то было негде приклонить, и на плечи-то нечего было вздернуть! — с грустью качая головой, перечислял Харитон Игнатьевич претерпенные Петром Никитичем невзгоды. — Видал ли ты тогда от людей, чтоб они по-братски-то были с тобой, участием да лаской обогрели бы тебя, а-а?
— Не видал!
— Не видал — верно! — повторил Харитон Игнатьевич. — Все сторонились от тебя, как от чумного. А погляди, ежели усчастливит тебя бог, богат-то будешь, так отколе и наберется друзей и приятелей: отбою не будет.
— Уж это как водится, старая истина.
— И завсегда будет новая по вся дни на свете! А я вот не таков, я не в других. Сердце-то, говорю, у меня, Петр Никитич, доброжелательное. Да выпей ты мадерцы-то, ведь для тебя я расходовался, балычка-то отведай аль икорочки, вкусные! — При последних словах он налил ему в рюмку вина и задумался. — В старину не такие люди были, Петр Никитич! — грустно качая головой, произнес он.
— Хуже или лучше? — спросил тот, слегка прихлебывая из рюмки.
— Лучше, не в пример лучше! Хуже-то нонешних едва ли, брат, и народятся когда, ноне ровно и не люди, а звери будто хищные!
— За что ты вдруг людей-то невзлюбил… с чего это? — с иронией спросил Петр Никитич.
— Не стоят они любви и радения об них, не стоят! Поживи с мое на свете и узнаешь. О-о-ох, наболит на душе-то, насаднеет! — произнес Харитон Игнатьевич, приложив руку к груди, как бы для облегчения саднеющей боли в ней:
— Люди как люди, Харитон Игнатьевич, все одно: какие они прежде были, такие и теперь. Нынче только поумнее будто стали, — ответил Петр Никитич.
— Плутоватее, а не умнее, — поправил его Харитон Игнатьевич, — ныне всякий только и норовит, как бы круглее обвести самого первого друга и приятеля, да запутать бы его, да кусок бы у него из горла урвать! Нонешнего человека ты, как зверя лютого, стерегись. А прежде все было, проще, любовней… Дружба меж людьми была, друг за друга душу клали; ну, это люди были стоящие звания!
— Правда ли это, Харитон Игнатьевич, не преувеличиваешь ли ты? — улыбаясь спросил Петр Никитич.
— С чего мне врать… Сущую правду говорю тебе, а ноне… — и Харитон Игнатьевич, не докончив, махнул рукой и, грустно склонив голову на правую ладонь, задумался.
С минуту в комнате царила невозмутимая тишина, прерываемая время от времени треском сальных оплывающих свеч да доносившимся из кухни плачем и возней детей, которых Дарья Артамоновна укладывала спать.
— Стало быть, уж ты совсем покончил дело-то с озером? — томным, как будто болезненным голосом спросил Харитон Игнатьевич, повидимому вовсе не интересуясь этим делом, а только желая поддержать прерванный разговор.
— Окончил.
— Как же ты это обломал-то его?
— Читай и увидишь, — ответил Петр Никитич, вынув из портфеля, не менее ветхого, как и бывший на нем нанковый сюртук, общественный приговор.
Харитон Игнатьевич внимательно, но тоже, повидимому, безучастно осмотрел приложенные к приговору печати волостных начальников, номер, каким был помечен приговор, прочитал про себя и самый приговор и рапорт, при котором он представлялся в казенную палату, и молча подал его Петру Никитичу.
— Чего ж теперь далее-то будет? — спросил он.
— Завтра сдам его в палату, и если кто хочет взять озеро, то нужно только подать в палату прошение, и ему беспрекословно отдадут его в пользование, — ответил Петр Никитич.
— Ну, давай бог… Шибко я рад за тебя… все ж хоть кусок ты будешь иметь по гроб жизни. Не докуда тебе мыкаться без приюта на свете, пора и своим домком пожить, по-людски, отдохнуть от нужды да горести, — произнес Харитон Игнатьевич, сникая пальцами нагар со свеч.
— А за себя-то что ж ты не радуешься: ведь, кажется, озеро-то общий наш кусок, а? Что ж ты себя-то выделяешь? — спросил Петр Никитич, прищурившись и пристально глядя на него.
— Не-е-ет… меня уволь, — расслабленным голосом ответил он. — Я передумал и касательства не хочу к озеру иметь.
— А-а… неужели? — каким-то неопределенным тоном спросил Петр Никитич.
— Лета, друг, ушли, — тем же голосом ответил Харитон Игнатьевич. — Где уж мне этакими делами орудовать… да и то опять скажу тебе: у меня, слава тебе господи, есть хлеб, не голодую; за что я буду у тебя половину дохода отнимать, в два-то горла хватать? Владей уж ты им один… поправляйся!
— Спасибо тебе, Харитон Игнатьевич, что ты облегчил мою совесть! — громким, радостным голосом прервал его Петр Никитич, вскочив с сундука. — А я, признаться, ехал к тебе… и не знал, как приступить… как сказать тебе…
— Про что это? — спросил он, не глядя на него, хотя по движению головы было заметно, что его как будто что-то кольнуло. –
— Совесть мучила меня, — продолжал Пехр Никитич, быстро ходя по комнате, — ну, думал, выгонит меня Харитон Игнатьевич и наругается досыта. И стоило бы, стоило, не похвалю себя.
— За что мне тебя бранить? Живем любовно, пакостей друг другу не делали, одолжались еще.
— Я ведь порешил с озером-то, продал его Калмыкову, знаешь ли ты это? — спросил Петр Никитич, остановившись против него.
— Ка-а-ак? — протянул Харитон Игнатьевич, меняясь в лице.
— Ныне приехал он в волость к нам, — продолжал Петр Никитич, будто не замечая перемены в лице и голосе своего собеседника, — затем, чтобы скупать, по обыкновению, у крестьян рыбу и посуду, зазвал меня к себе… подпоил меня, братец, бутылки две мадеры мы высидели с ним в вечер-то, разговорились о том да о сем… Черт меня и дерни разболтать ему про озеро-то… А парень ведь он, сам знаешь, разбитной, на все руки, и пристал ко мне; отдай да отдай ему озеро… а то, говорит, открою мужикам весь твой умысел… На пятнадцати тысячах и сладились.
— Сла-а-адились? — повторил глухим голосом Харитон Игнатьевич.
— Задаток уж взял! На другой день я только опомнился… а-а-ах да о-р-ох… да уж чего… сделано — не воротишь! Просто не знал, как к тебе глаза показать… И так ты теперь облегчил мне душу своим отказом от озера, что не внаю, какое и спасибо тебе говорить… Ехал-то я к тебе…
— Напрасно ехал-то, заодно бы уж и воротил мимо… — весь бледный, дрожащим голосом прервал его Харитон Игнатьевич.
— Все же сказать нужно было тебе.
— Какими же мне теперича глазами глядеть на тебя, скажи ты мне, а-а? — сжимая кулаки, спросил он.
— Ругай, ругай, как знаешь, кругом виноват пред тобой!
— Ругай! Да разве слово-то прильнет к тебе?
— Ну, плюнь мне в глаза, все же мне легче будет глядеть на тебя.
— Оботрешься… да такой же станешь, — дрожащим голосом сквозь зубы процедил Харитон Игнатьевич. — Вишь, какая совесть-то у тебя, а-а? — захлебываясь, заговорил он, не скрывая более своего волнения. — Меня-я, человека, что тебя нищего призревал, поил… кормил… ты сменял на первого попавшегося тебе на глаза, а-а-а?