Юрий Поляков - О странностях любви... (сборник)
В чистом и знакомом подъезде, так же как и год назад, стояла детская колясочка. Тот же сердитый швейцар, глядя в сторону, пробурчал, что в двадцать шестом номере — все дома. На третьем этаже на знакомой двери привернута тщательно вычищенная доска: «Михаил Петрович Стоянов». Зюм подышала на доску и позвонила.
Послышались ровные шаги, и дверь открыл сам Михаил Петрович, высокий бледный человек с ровным глянцевитым шрамом через висок, с холодными выпуклыми глазами, — словом, все такой же; он отступил на шаг и воскликнул:
— Зиночка! Какими судьбами?
Затем взял холодными пальцами ее руку и усмехнулся. Блеснула золотая пломба, горбатый нос еще больше скрючился. «Сейчас клюнет», — подумала Зюм; хохолок на ее шапочке вздрогнул.
— Я приехала за Машей, — сказала она твердо.
— Ах, какие мы строптивые, милая моя фантазерка. — Он снял с нее шубу. — Маша арестована надолго, и к вам я ее не скоро пущу, детка.
«Посмотрим, детка», — с яростью подумала Зюм, глядя в холодные его, выпуклые глаза. Они медленно мигнули, как у птицы. С приговорочками, с тоненькими улыбочками он проводил ее в столовую, где кипело кофе и на стуле висел Машин пуховый платок.
«Одна я отсюда не уеду, пусть режут», — подумала Зюм и, строптиво фыркнув, побежала в спальню.
Маша лежала еще в постели. Из-под пышного желтого одеяла появились сначала ее поднятые брови и большие испуганные глаза.
— Зюм? — проговорила она. — Зюм! Ты?
Зюм остановилась и ахнула: так изменилась Маша; прежде, бывало, просыпалась как вымытая росой, и глаза по утрам были ясными, верхняя маленькая губа вздрагивала — вот-вот засмеется. Сейчас Маша лежала в постели похудевшая, строгая, увядшая…
— Комар, здравствуй же, — прошептала Зюм, — настоящий комар, ни кровиночки…
Она сбросила сумочку, туфли, жакетку и, нырнув под одеяло, обхватила Машу, целуя в шею, в горло, за ушко.
— Зюм, радость моя, глупая, что это значит? — спрашивала Маша, сама стараясь поцеловать.
Зюм зашипела ей громким шепотом в самое ухо:
— Я тебе все должна рассказать. Он изумительный человек. Бросил все. И мы прискакали. Сегодня же едем с нами домой.
— Егор? Что ты говоришь? Он здесь? — Маша быстро села на кровати, схватила за руку сестру, к щекам ее хлынула кровь. — Зачем, зачем?
— Чего испугалась? Вообще, почему ты такая странная, Маша? Ты не рада, что я приехала? Ты чего-то надумала… Он в гостинице. Но только он чудной какой-то сейчас. Любит, любит, Маша! А мне он — как брат. Мы все будем счастливы! И доктор его любит. Ты знаешь — Михаил едва не заклевал меня в прихожей. Вставай, едем в гостиницу сейчас же.
Отодвинув сестру, Маша в ужасе глядела на нее. Но Зюм опять обхватила ее сильными руками и стала рассказывать все по порядку. Едва Маша раскрывала рот — Зюм кричала на нее, — приходилось молчать.
Понемногу смягчились Машины одичавшие за это время глаза, и даже губа дрогнула один разок прежней улыбкой, и не так уж ей стало невероятно, что приехал Егор. Сестры решили сказать Михаилу, что после завтрака идут гулять одни, без него; затем взять извозчика и ехать в гостиницу, где ждет Егор, и там все выяснить.
В это время Михаил Петрович несколько раз подходил к дверям спальни, но его гнали. Рассердясь, он объявил, что не может работать натощак, а завтра у него лекция.
Сестры вышли в столовую. Михаил Петрович, удовлетворенный комфортом, развернул салфетку, положил с левой руки газету, с правой портсигар, разобрал ложечки и вилочки и холодными глазами уставился на сига по-польски.
Маша сидела на хозяйском месте, подперев пальцем висок. На ней было черное глухое платье с полотняным воротничком, она казалась в нем девочкой, так похудела, и не смела взглянуть ни на мужа, ни на сестру, ожидая каждую минуту, что вот-вот швырнет Михаил салфетку и загремит на всю столовую: «Ты мне лжешь, лжешь, лжешь!»
Зюм, не притрагиваясь к еде, в упор глядела точками зрачков на Михаила Петровича.
— На мне ничего не нарисовано, детка, ешь сига, — сказал он, усмехнувшись и подняв брови, и вслух стал читать передовую статью: — «Утверждают, что работа Государственной думы в предстоящую очередную сессию…»
«Если и сейчас не догадываешься — сам, сам виноват», — подумала Маша.
Михаил Петрович не спеша, обстоятельно прочел статью до конца и зло и умно комментировал ее. В черном галстуке его с красными крапинками блестела острая булавка.
— Ну-с, так как же, — сказал он, отложив газету, — а я бы на вашем месте не рискнул идти гулять — погода прескверная. Посидели бы дома, девочки. — И Михаил Петрович принялся за сладкое.
— Нет, мы пойдем гулять, — ответила Зюм.
У Маши больно забилось сердце, и кровь то приливала к щекам, то отливала. Склоняясь над тарелкой, Михаил Петрович сказал:
— Уж не собираетесь ли вы на свидание, чего поди? — Золоченая ложечка с мирабелью остановилась, не донесенная им до рта.
Маша подняла голову, румянец залил все лицо, глаза налились слезами, она быстро отвернулась и мизинцем коснулась уголка глаза. А Михаил Петрович вынул золотую зубочистку, почистил зубы, не спеша всунул салфетку в кольцо, поднялся, улыбкой поблагодарил дам за совместно проведенную трапезу и, закинув голову, прямой и высокий, в наглухо застегнутом сюртуке, торжественно вышел из столовой.
Придя к себе в кабинет, Михаил Петрович взял со стола серебряный разрезной нож и, проведя по нему пальцами, задумался. Надменность и холодность понемногу сошли с его лица, глаза стали печальными.
На синем сукне стола стояли бронзовые тяжелые вещи, вдоль стен — запертые наглухо шкафы, повсюду — кожа и темное сукно, и мутный свет дня, пробиваясь сквозь кружево и шторы, едва освещал весь этот чинный холод.
Только перед диваном лежал смятый носовой платок, вчера забытый Машей.
Михаил Петрович взял его, сжал в кулаке, затем, постояв так довольно долго, позвонил и вошедшей горничной приказал бросить платок в грязное…
В маленькой комнате с потертой красной мебелью и пестрым ковром было жарко от пылающего камина. Егор Иванович отодвинул кресло к окну и глядел, как внизу на дворе дворники вытряхивали ковры, стреляя ими, точно из пушки, как приехавший с возом дров ломовик тяжело спрыгнул на грязный асфальт и бранился с кем-то.
В камине потрескивали поленья. В коридоре слышались звонки и шаги.
Егор Иванович подходил к камину, где тикали часы, равнодушные к жизни, к смерти и к любви, видел в каминном зеркале свое изменившееся, незнакомое лицо и вновь садился — глядел на пляшущее пламя. Маша не шла и не звонила.
За дверью, в коридоре, слышались голоса: «Коридорный, что ты мне за бурду принес?» — «Кофе-с…» — «Сударыня, извиняюсь, вы который нумер ищете?..» — «А вам какое дело?..» — «Там подождут, заходите ко мне, поболтаем…» — «Оставьте…» — «Коридорный, две бутылки содовой!» — «Слушайте, не орите — здесь семейные нумера…»
Егор Иванович с тоской прислушивался. Сердце то колотилось, то словно скулило; был третий час, темнело, и комната, освещенная только огнем камина, будто раскалилась. Егор Иванович вышел наконец за дверь и повернул по низкому коридору, — глянцевитые обои на стенах и потолке поблескивали от желтых лампочек. Коридор то поднимался, то заворачивал. Дойдя до вестибюля и узнав у размахивающего дверями швейцара, что никто не приходил и не звонил, Егор Иванович побрел обратно.
«Или больна, или случилось ужасное, или, всего вернее, не хочет видеть», — думал он, ступая на сиреневые розаны ковровой дорожки. Вот — она кончилась у двери… Дорожка уткнулась в тупик. «Маша не любит, не придет, и — конец. Не хочет меня, тогда черт со мной». Отчаяние, как облако, заволокло его сознание, не хотелось даже передвигать ногами.
Он долго глядел на фарфоровую ручку двери. Невероятно, вся прожитая жизнь — все, все сосредоточилось и уперлось в эту отбитую с одного краешка фарфоровую ручку… Егор Иванович потер морщины на лбу… «Вроде как душевное заболевание…» Нахмурился. Толкнул дверь, вошел и увидел на диване, рядышком, в сумерках, две фигуры. Поближе к камину сидел кто-то родной, нежный, изумительный, в шубке и шапочке, в вуали.
— Маша! — проговорил Егор Иванович и, опустясь на колени на ковер, обхватил ее руками, спрятал лицо в ее коленях, в душистое платье.
Зюм высморкалась, сказала что-то насчет Петербургской стороны и пяти часов и вышла.
— Егор, ты любишь меня? — спросила Маша так, точно только за этим вопросом и приехала сюда.
Он стал смотреть ей в измученное, прекрасное лицо. Вокруг глаз лежала синева. Она казалась девочкой, сидела смирно, с грустной и нежной улыбкой, повторяя иногда:
— Егор, милый…
— Маша, на всю жизнь, — сказал он и вглядывался в ее большие глаза с дышащими темными зрачками. Приподнятая вуалька лежала на лбу, — и вуаль, шапочка на пепельных волосах, и глаза, и нежный овал лица, и улыбка — все это с каждым мгновением значило неизмеримо больше, чем просто человеческое лицо.