Юрий Поляков - О странностях любви... (сборник)
Мерцая, потрескивали угольки в камине, тикали часы, — и это, казалось, было уже когда-то или точно с этой минуты, как во сне, началась и потекла в обратном порядке вся жизнь и вновь возвратилась к истоку. Прошлое было не позади, а словно разостлалось вокруг этой горячей комнатки, где остановилось время. Мысли и чувства медленно погрузились в самих себя.
Первая Маша оторвала глаза, вздохнула, повернулась к огню. Лицо ее залилось красноватым светом. Не отрываясь, Егор Иванович глядел на ее рот, она сказала негромко, точно с усилием:
— Что же будет с нами, Егор?
Тогда он присел на диванчик и принялся целовать ей глаза, щеки и нежные, припухшие еще от давешних слез губы.
— С нами ничего не случится дурного. Чего боишься? О чем думаешь?
— Голубчик ты мой, родной, — воскликнула она жалобно и, поспешно погладив его лицо и руки, поцеловала их, — мне радостно, мне грустно ужасно. Расскажи мне все по порядку, как ты надумал приехать? Неужели все, все оставил из-за меня?
Тогда Егор Иванович стал рассказывать о всех чудесах, которые произошли с ним, когда он получил ее письмо…
— Ты понимаешь, — сказал он, — оно было — как пламя… Вся моя прежняя жизнь была сном… И вот с этой минуты…
Она перебила:
— Подожди, я ужасно хочу пить.
Стакана не оказалось, она зачерпнула из умывального кувшина воды горстью, выпила.
— Дай твой платок. Послушай, Егор, мы все-таки начинаем с того, что губим твою жену и Михаила. Я все время думаю, думаю об этом. Неужели иначе нельзя? Или мы должны мучить?
Голос ее дрожал, она вытирала руки и губы платком.
— Я к тому говорю, Егор, нужно все это сейчас выяснить. Подумай — сколько не виделись, как я тосковала по тебе, а сейчас чувствую — не могу еще любить во всю силу, как бы хотела. Помнишь, как было хорошо у папы? Тогда было легко… А сейчас — здесь тяжесть (указала на сердце)… Прости меня, Егор, милый, не огорчайся, что я такая дурная с тобой. Я все думаю — если мы их погубим… что же будет с нами?.. (Глаза ее расширились страхом, — будто она и Егор замышляли убийство.) Неужели нельзя никак, чтобы нам было легко?..
Она опять села к нему на диван, взяла его руку и тихонько гладила.
— Как же теперь быть? — сказал он медленно. — Ты хочешь, чтобы все кончилось и я уехал… — Клубок смертельной горечи подкатился ему к горлу. — Ты можешь меня оставить, Маша? — Он встал, взял кочергу и засунул ее в угли. — А я думал так — ты и я… Ты и я. — Он с яростью ковырял угли. — Я никак не могу, этих других почувствовать… Ну и пусть их страдают, гибнут… Ты и я, больше ничего нет…
Он обернулся. Маша сидела зажмурясь. С влажных ресниц ее лились слезы по щеке. Тогда стало ясно, что весь их этот разговор только оттого, что они не могут разлучиться никогда. Он обхватил ее за плечи, прижал. Она громко плакала, и вдруг слезы высохли, строгие, потемневшие глаза словно погрузились в глаза Егора Ивановича. Рухнувшее полено рассыпалось искрами, озарило комнату. Настало то, для чего не нужно ни воспоминаний, ни слов. Не осталось ни горечи, ни сомнений. Маше трудно было различить — ее это рука или его лежит на потертом плюше. Егор Иванович повторял:
— Родная моя, дитя мое…
Иным он не мог выразить волнения и радости от того, что Маша с ним и чувствуют и дышат они согласно, как один человек. И все, что живет, и чувствует, и дышит, — способно на такую радость и полноту.
Михаил Петрович строго взглядывал на часы, как будто они были виноваты в том, что Маша опоздала к обеду почти на час.
Вообще он много подозревал, еще больше не понимал, но сдерживался, полагая, что если у Маши и было какое-нибудь увлечение, то чувство нравственного долга во всяком случае перевесит у нее преступные и легкомысленные настроения.
За шестилетнюю жизнь он не раз замечал у Маши перемены в характере, но считал это законным, потому что выше всего ставил духовную свободу и нравственную эволюцию человека.
Все же, когда в прихожей затрещал звонок, Михаил Петрович сильно вздрогнул, поднялся со стула и, трогая бритый подбородок, без прежней уверенности зашагал по ковру. Он слышал, как Маша сказала сестре:
— Нет, я прошу тебя, сядь и жди — вот книга.
Затем она появилась в дверях, привычным движением поправляя высокие волосы. Взглянув в ее лицо, Михаил Петрович внезапно проговорил не то, что хотел:
— Я слушаю, Маша.
Она села на кожаный диван, сложила руки, вздохнула, собирая все мысли:
— Я люблю другого человека, Михаил. Ты меня прости. Главное, за то, что не сразу сказала. (Она задохнупась немного.) Я сегодня уезжаю от тебя, навсегда, Михаил…
Он стоял, расставив ноги, держась за дрожащий подбородок.
— Вот как, не ожидал от тебя такого, — проговорил он глухо, — кто же это твой… — И когда она раскрыла рот, он крикнул: — Адюльтер! Вот это что! Мерзость! — На желтом лице его изобразилось глубочайшее отвращение. — Пошла вон, — сказал он. Вернулся к столу и низко нагнулся над рукописью. И сейчас же, едва Маша подошла к дверям, вскочил, сжал ей пальцы и крикнул, уже не сдерживаясь: — Куда! (Маша только ахнула.) Куда ты идешь? Не отпущу. И тебя запру. Я тебя убью… Тварь!
— Теперь я действительно уйду, — сказала Маша, — пусти мою руку!
Она вырвала ее и повернулась, но он вдруг, как слепой, стал ловить ее платье и заговорил поспешно:
— Маша, этого не может быть. Ты меня обижаешь, подумай! Ты ведь не сошла с ума. Ты не можешь меня оставить. Я хочу быть с тобой. У тебя увлечение, я понимаю. Но сделай над собой усилие. Ты обо мне сейчас подумай! Мне, мне, мне больно.
— Михаил, я его люблю; ты понимаешь: я люблю, — серьезно и раздельно проговорила она. Он закрутил головой. Волосы его были редкие, на висках седые. «От меня поседел, — подумала она, и опять, как игла, вошла в нее жалость. — Нельзя, нельзя, нужно сдержаться», — и она сказала: — Он — мне муж, а не ты. О нем я должна сейчас думать.
Тогда Михаил Петрович поднялся и, с отвиснувшей губой, не то хрипя, не то стоная, вращая глазами, принялся выкрикивать совсем уже лишние слова.
И Маше сразу все стало безразличным и ненужным. Она быстро повернулась и выбежала. В столовой, схватив Зюм за руку, сказала:
— Господи, да скоро ли поезд?
— Иди и укладывайся; и не смей больше с ним говорить, — ответила Зюм, — у меня уши болят от вашего крика.
Но крику не убавилось. Михаил Петрович выходил несколько раз из кабинета и, стуча в дверь спальной, требовал объяснений или хотя бы только обеда, — «элементарного, чего я требую от вас». Убегая к себе, он принимался хлопать ящиками стола. Затем разбил какое-то стекло, пробежал через столовую и крикнул: «Прощай, ухожу, не вернусь». И действительно ушел, но вскоре вернулся и спросил через дверь, чужим, каким-то измененным голосом, навсегда ли уходит Маша или еще думает вернуться.
— Навсегда, навсегда! — крикнула ему в ответ Зюм.
Она и сестра сидели в ванне головами в разные стороны; так с детства любили они залезать вместе в горячую воду, и самые задушевные их беседы велись именно так.
Маша лежала с полузакрытыми глазами, отдыхая, набираясь сил; до поезда оставалось часа полтора; при взрыве мужниных криков она только покачивала головой. Над водой были высунуты кончики ее колен, они озябли и порозовели.
Маша казалась маленькой и совсем хрупкой под водой. Зюм глядела на ее знакомые коричневые родинки — одна выше локтя, другая на том месте, где сердце, третья на боку; ей нестерпимо жалко было сестру, совсем не похожую на грешницу. Маша подняла мокрую руку и убрала прядь волос, упавшую на глаза, — на руке были синие жилки. Тогда Зюм прильнула к озябшим ее коленям и заплакала.
На вокзал Егор Иванович приехал спозаранку. Купил билеты и стоял в вестибюле, куда вваливалось и снова уходило на дождь множество народу. От касс тянулись хвосты. Здесь через несколько минут должно оборваться все старое, — отсюда Маша и он тронутся в долгую дорогу. До отхода поезда осталось десять минут. Страшная тревога овладела им… В толпе он заметил котиковую шубу, кинулся было, но это оказалась незнакомая девушка с заплаканными глазами, с коробкой конфет и сосновой веточкой в руке. Тогда он подумал, что Маша, наверное, тоже очень любит конфеты, а он никогда не позаботился, даже не спросил, чего ей хочется. Он побежал в буфет и купил апельсинов, хотел еще взять конфет, но испугался, что пропустит Машу, и вновь стал у выхода. От апельсинов и еще от чего-то совсем неясного ему было тревожно и печально и смертно жаль Машу, точно она была беззащитна, покорна всему, чего не избежать. «Не отойду всю жизнь ни на шаг от нее. Все, все — для нее. Чего бы только она не захотела! Пусть будет ей хорошо на этом свете», — думал он, соображая, что конфеты успеет купить, пока носильщик возится с багажом.
Наконец появился седой носильщик с чемоданами, за ним шли Зюм и Маша.