Юрий Поляков - О странностях любви... (сборник)
Анна Ильинишна продолжала еще смеяться, но уже через силу. От табаку и бессонной ночи лицо ее поблекло, зубы пожелтели. Она лежала на кушетке, закинув голые локти, все в том же малахитовом платье, таком ярком сейчас, что хотелось его пожевать. На шелковую подушку облетели лепестки кровавой розы. Туфелька покачивалась на пальце ее ноги, туго обтянутой прозрачным чулком. Полузакрыв глаза, Анна Ильинишна думала о зверской физиономии Родригоса.
— Но черт возьми вашего мужа! — сказал Зенитов.
Анна Ильинишна загадочно усмехнулась, потом сдвинула брови, лицо ее стало злым. В это время Соня доложила о приезде барина. Гости поднялись и прощались с преувеличенно смущенными лицами. Хозяйка их не удерживала.
Оставшись одна, Анна Ильинишна подошла к высокому зеркалу в простенке, привела в порядок волосы и попудрилась. Глядя на свои руки, открытые до подмышек, она подумала, что совершенна физически, надменно усмехнулась и вышла в столовую.
Егор Иванович сидел у самовара и задумчиво жевал хлеб. Глаза у него ввалились, лицо обветрело, похудело и казалось новым.
— По крайней мере, нужно быть вежливым, Егор, — сказала Анна Ильинишна. Он вскинул голову, быстро отряхнул крошки с бороды и щекой коснулся жениных поджатых губ:
— С добрым утром, Аня. Устал с дороги. Скверная дорога… Ну, а как ты?
Она, не ответив, села к столу, положила на скатерть обнаженные руки и странным взглядом глядела на мужа. От нее пахло бифштексами, табаком и ликером. Покосившись на жену, Егор Иванович подумал: «Не лги ей, не лги… А вот попробуй — скажи всю правду, начнет кричать, как торговка… Нет, не скажу».
И он повторил с ожесточением:
— Ужасно устал с дороги, прямо всего изломало… Хочу пройтись немного, размять ноги…
— Ты мне лжешь, Егор, — проговорила она низким голосом. Он мигнул, нахмурился, не сдался и продолжал ругать дорогу, распутицу и свою службу.
— Ты лжешь мне, Егор, — повторила она и показала зубы до самых десен, — ты даже не потрудился заметить, что я с утра в вечернем платье… Тебе неинтересно даже знать, где я провела ночь… Нет, подожди, мне теперь не нужно твоих озабоченных глаз… Отчета я тебе никакого не дам, голубчик… Мне вот хотелось бы знать — куда ты сейчас собрался идти…
— Иду гулять, я сказал…
— Врешь!..
— Аня…
— Врешь, я говорю!.. Не успел приехать, поздороваться с женой и сейчас бежишь к этим…
— Я прошу тебя не говорить так о моих…
— Ах, я, оказывается, говорить уже о них не смею!.. Это новость… Ну, так я тебя должна огорчить: мне рассказали, что эта твоя любезная Марья Федоровна — просто дрянь, просто…
Но Егор Иванович уже поднялся, побагровел, прядь волос сама сползла на взмокший лоб, и вдруг, — так самому показалось, — лицо стало безумным, точно пробежал по нему огонь…
— Не тебе об ней судить! — крикнул он и кулаком со всей силы ударил по столу. Анна Ильинишна с перекошенным лицом, злая, зеленая, вскочила, молчала… Он быстро вышел… Жена догнала его в прихожей, сорвала с вешалки бархатную шубку и, не попадая ногами в ботики, бормотала вполголоса:
— Ты еще со мной ни разу так не говорил… Прощай… Прощай, голубчик…
Но Егор Иванович не спросил, куда она бежит. Анна Ильинишна обернулась в дверях и крикнула:
— Иду к одному… — И хлопнула дверью.
— Очень рад, — проворчал Егор Иванович, тоже с остервенением застегивая пальто, — очень рад, пожалуйста, хоть — к черту…
Зюм, когда неожиданно явился к ней Егор Иванович, сидела перед круглым станком и напильниками и зубилами, похожими на зубоврачебные инструменты, скоблила и чистила кусок мрамора.
Строгие глаза Зюм были прикрыты круглыми очками, волосы повязаны белой косыночкой, поверх платья надет грязный парусиновый халатик, — в карманах его находились всевозможные необходимые вещи.
Зюм работала сосредоточенно, ее мохнатые от длинных ресниц глаза казались одичавшими. На Егора Ивановича она посмотрела внимательно и опустила долото.
— Вернулись? — спросила она тихо. — Давно? Егор Иванович пододвинул табуретку и некоторое время молчал. Так хорошо было здесь, точно на другом свете. Вот эта дверь ведет в Машину комнату, теперь пустую. Дверь и та комната, запах глины, Зюм и все вещи были из иной жизни. У него дрожали губы.
— Зюм, — сказал он, — я больше не могу… Глупо, никому не нужно, чтобы было так.
Он показал Машино письмо. Зюм сняла очки и медленно прочла. Синие глаза ее наполнились слезами. Она покраснела и сказала:
— Маша очень скрытная. Если так написала, значит — больше не под силу.
— Зачем она уехала?
— Я думала — сказать вам или нет? Ах, Егор, — Зюм засунула руки в карманы халатика, встала и опять села, — мне кажется, вы хороший человек, но некоторых вещей не понимаете.
Егор Иванович отвернулся, вынул платок и принялся вытирать лицо.
— Я люблю Машу, — сказал он глухим голосом, — милая, родная моя Зюм, как же я мог знать это раньше… Только сейчас — приезжаю домой, прочел Машино письмо, и точно в меня вошел свет… Милая моя Зюм, я не знаю, что делать, но все это страшно важно… Я чувствую — Маша взяла меня за руку, и я этой руки выпустить не могу…
Зюм была строгая, но очень нежная девушка. Из туманных слов Егора Ивановича она поняла то, что считала единственно важным на свете. Она обхватила руками его голову, запачкала мраморной пылью и несколько раз поцеловала в волосы.
— Я вас всегда осуждала, Егор, вы меня простите… Но вы бегали к нам потихоньку, дома — лгали и разрывались между женой и Машей… И бог знает что вам больше было нужно… Было все наполовину, и Маша это чувствовала. Вы не знаете, как она плакала по ночам… Этого вам она никогда не скажет…
Егор Иванович встал и ходил по комнате, набирая воздуху.
— Да, да, — сказал он, — что касается меня, я решил… Пока я шел к вам — я решил… Тут и решения, в сущности, никакого не было, а просто — ясно… С женой, с домом, со службой — кончено… (Егор Иванович сказал не совсем точно, — лишь в эту секунду, выговаривая эти страшные слова, он услышал их, понял и, с бьющимся от жуткой радости сердцем, решил — так и будет: ни жены, ни дома, ни службы…)
Зюм глядела на него страшными глазами, у нее так дрожали руки, что она вложила пальцы в пальцы и стиснула их. Егор Иванович сказал:
— Жизнь для меня — это Маша. Вы понимаете, как это можно почувствовать в одну секунду… Сразу все, все бывшее со мной — отхлынуло, все связи порвались, как паутина… Я ни о чем не жалею… Если Маша захочет жить со мной — будет хорошо… если не захочет, я буду ждать, я буду терпеть… Буду поблизости, это важно… Зинаида Федоровна, ваши глаза — мой судья, самый строгий, самый высший… Я завтра еду в Петроград… Можно?..
Зюм взяла его ледяные руки, прижала к халатику, к груди и, все так же глядя в глаза, сказала:
— Простите, что я о вас думала хуже… Егор, возьмите меня с собой… Это нужно для Маши, для вас обоих… Можно?..
Егор Иванович в волнении ничего не ответил. Зюм побежала к двери в столовую и крикнула:
— Отец, Федор Федорович, подойди сюда… Сегодня вечером мы с Егором Ивановичем едем в Петроград, к Маше… Ты слышишь?..
В мастерской появился доктор, Федор Федорович. Он только что встал после обеденного сна и был в ночной рубашке, в накинутом на широкие плечи пиджаке, седые волосы его были нечесаны. Закуривая от окурка папиросу, он сел на подоконник, сладко зевнул и спросил у Егора Ивановича:
— Ну, как дела, ничего?
— Ты слышишь или нет? — крикнула Зюм. — Мы едем к Маше…
— Слышу, не кричи…
— Ты, может быть, против этой поездки?
— Это дело не мое… В эти дела я не вмешиваюсь… Пойдемте пить чай… Ветрила-то сегодня какой, а?..
— Отец, мне нужны деньги… Раскрой рот и говори — а-а-а…
Доктор раскрыл рот и начал говорить «а-а-а»… Зюм засунула руку ему в карман, вытащила кошелек, взяла сорок рублей, прибавила еще мелочи и положила кошелек обратно.
Подходя к дому, Егор Иванович замедлил шаги. На широкой улице, между палисадниками, у деревянных одноэтажных домов зажигались фонари. Фонарщик уже раз десять впереди Егора Ивановича перебежал улицу.
В черных колеях и лужах плавал желтый свет. А в конце улицы, загроможденной тучами, тускло догорала мрачно-багровая полоса осеннего заката.
«Приду и скажу: Аня, мы честные люди, мы друг друга уважаем, мы с тобой много пережили, было и хорошее и тяжелое… Расстанемся друзьями, уважая друг в друге человека». Так он думал, подходя к дому, и все-таки где-то у него дрожала жилка. В прихожей он медленно снимал калоши, пальто, разматывал шарф. Были уже сумерки.
Затем решительно одернул пиджак, устроил улыбочку и вошел в столовую.
Анна Ильинишна, закутанная в белую шелковую шаль, сидела у окна. Она повернула голову к вошедшему мужу и плотнее закуталась.