Донбасский декамерон - Олег Витальевич Измайлов
В 1943 году Довженко поставил «Битву за нашу Советскую Украину» – картину, которая только по внешним признакам являлась документальным фильмом, а на самом деле была хотя и несколько эклектичным, но довольно живым, необычным для советского кино, несущегося в шорах пропаганды, произведением. В нем были и интервью, и хорошая музыка, и грамотный сюжет, и даже немецкая кинохроника. Картину хвалили, ставили в пример.
В том же году Довженко предложил Хрущеву идею ордена Богдана Хмельницкого за полководческие таланты. «Хрущев согласился с этой моей идеей с удовольствием», – не без тщеславия записал Александр Петрович в дневнике.
А потом вдруг появилась «Украина в огне», которая еще на уровне сценария подверглась беспощадной критике. По телефону Хрущев отчитал Довженко за «беспринципное и вредное» произведение – и этого хватило, чтобы режиссер немедленно впал в отчаяние.
«Грустно и тоскливо мне недаром, – писал Довженко в дневнике. – Сегодня я наконец поговорил по телефону с Хрущевым, который приехал из Киева в Харьков. Было довольно плохо слышно, и я не все разобрал как следует. Но то, что я услышал, и тот тон, полный возмущения и гнева, которым со мной разговаривали, и те обвинения, которые мне были предъявлены Н.С., окончательно расстроили и прибили меня.
Оказывается, я обманул Н.С., я написал в “Украине в огне” что-то враждебное по отношению к народу, партии и правительству, которое я возмутил своими грубыми враждебными выпадами. Ответственные товарищи, которые читали мою писанину, с отвращением пожимают плечами, не понимая, как это Александр Петрович мог написать такое. Я оскорбил Богдана Хмельницкого, я наплевал на классовую борьбу, я проповедую национализм и так далее.
Я слушал Н.С. и думал: не мог я и никогда не смогу ничего причинить вредного Сталину, уже хотя бы из-за того, что обязан ему своей жизнью; если же я в каких-то формулировках или даже мыслях и ошибся, то ошибаюсь ведь не я один. Ошибаются и на войне, и в политике, и даже в комбайнах. Я не против классовой борьбы и не против жестокой расправы с изменниками отчизны. И это не я обижал Богдана».
Не понравилась «Украина в огне» и на самом верху. Команды на крайние меры не было, но Хрущев решил перестраховаться. И Довженко начали зажимать.
Его отстранили от режиссуры, сняли со всех общественных постов, дали самую маленькую ставку на киностудии («я получаю, как гример», – отмечал режиссер в дневнике), с ним перестали общаться большинство украинских «мытцив» (творцов. – Авт.). Александру Довженко было приказано оставаться в Москве вплоть до специальных распоряжений. Запрет появляться на Украине он тяжело переживал – очень любил свою малую родину.
В чем же была причина такого неласкового отношения советской верхушки?
Думается, все-таки в украинском национализме, как бы Довженко сам себя ни оправдывал перед самим собой. Вернее, в том, что под национализмом в то время подразумевало советское руководство.
Напомним, что время было не самое мягкое.
А у Довженко, как на грех, было свое особое отношение к Богдану Хмельницкому. Примерно такое, как у Тараса Шевченко, считавшего гетмана предателем украинских интересов.
К тому же Довженко имел достаточно длинный язык, а «стучать» на режиссера уж точно было кому. Поэтому соответствующие органы прекрасно знали его возмущение тем, что командир партизанского объединения, знаменитый Федоров дал приказ не тушить пожар в селе Покровском, в огне которого сгорело какое-то количество гетманских собраний живописи.
Довженко отчего-то вообразил, что погибли замечательные образцы украинского искусства, хотя прекрасно было известно, что никакой ни живописи украинской, ни искусства в целом в XVII веке не было и быть не могло. Сгорели картины польских, немецких, может быть, голландских художников – портреты гетманов. Потеря, что и говорить, но к чему ее было «украинизировать»?
К тому же Довженко охотно передавал, судя даже по его дневникам, самые немыслимые антисоветские слухи и сплетни об «издевательствах над украинцами» со стороны Красной армии – все они и до сих пор используются националистами. И придает им весу, легализует имя Довженко.
Сам Довженко плохо это понимал. Он был художником в своем мировосприятии, автором лозунга, что «социализм не может быть некрасивым». Он был, как это случалось и другими деятелями национальных культур, включая русскую, конечно, натурой двойственной.
Националистические начала прекрасно уживались в нем с искренним поклонением коммунистическим идеалам по формуле Сосюры из романа «Третья рота»: «Пусть москали сами себе коммунизм строят, а мы себе тут строить будем».
Так и промаялся без Украины, без больших доходов в Москве товарищ Довженко все сороковые годы. Художник он был большой, активно мыслил образами, и они его иногда «накрывали» в полный рост.
Вот как описывал он свою безнадегу в августе 1945 года:
«Я чувствую себя на грани катастрофы. Меня или убьет скоро грудная жаба, или я сам себя как-нибудь убью, так мне нестерпимо тяжко на душе. Лишенный общественной работы, изолированный от народа, от жизни, я дошел уже до края.
Наказание, которое мне придумали великие люди в ничтожестве своем, страшнее расстрела. Я лежу мертвый на дне глубокой ямы и слышу ежедневно, как падает мне на грудь земля, лопата за лопатой.
Даже надгробные проклятия и анафема на мою голову, которую произнесли мои убийцы – Хрущев, Бажан, Рыльский и другие, я их уже даже не слышу. Я не знаю даже, почему я на чужбине».
Слово «чужбина» тут ключевое.
Именно так о России, живя в России, пользуясь ее благами и расположением ее властей и культурных деятелей, писал в свое время Тарас Шевченко, таким было отношение ко всему, что выходит за пределы украинского «вишневого садика», у всех носителей глубоко эгоистичного сельского сознания. И все они не понимали – за что?
Во всех дневниках 40–50‑х годов, вплоть до самой смерти, Довженко стенает:
«Пусть возьмут тогда из моей груди сердце и похоронят его на окровавленной родине моей, на Украине, на украинской земле», «Ой, Земля родная, моя мать и моя печаль. Прими меня хоть мертвого…», «Тяжело мне жить».
Иногда дневниковые записи Александра Петровича близки по эпичности к строкам «Слова о полку Игореве». Правда-правда, вот пример:
«Вчера были два приступа стенокардии. Я сознаю свое состояние. Я убиваем медленным убийством, и мне уже не воскреснуть.
О, как тяжела ты, русская земля! Где ты, смерть…»
В 1952 году, когда в советском киноведении