Эйзен: роман-буфф - Гузель Шамилевна Яхина
Он помнил — и потому часто усмехался. Перегибы в колхозах, борьба с кулаками, высылка их в Сибирь — что ж, заслужили. Гонения на мулл-пасторов-попов — заслужили и эти. Переселения народов — не страшно, потому как не смертельно. ГУЛАГ — и это не смертельно тоже.
Он помнил — и потому никогда не боялся. Аресты грозили только врагам. Показательные процессы — лишь вредителям. Лагеря — злостным контрреволюционерам. Вот они пускай и трепещут.
Он помнил — и потому всегда любил. Страну-феникс, что восстала из пепелища войны. Народ-терпеливец, что кровью и миллионами погибших доказал своё право быть. Цветы, улыбки, объятия, песни, рекорды и непреходящий восторг других миллионов — тех, кто выжил и нынче празднует советскую жизнь.
Тиссэ праздновал вместе с ними. Он был счастливый человек — и останется им до конца дней.
Это ли не прекрасный финал прекрасной жизни?
С Эйзенштейном работать больше не будет.
Женится. И новоиспечённая жена — красавица-румынка, младше почти на четверть века — примется костерить Эйзена последними словами. Не от большой ненависти, а из желания потрафить супругу: все обиды на Эйзена и всю накопленную горечь Тиссэ перельёт в уста жены, чтобы слушать её нападки бесконечно, на словах отрицая, а внутри соглашаясь с обвинениями. Это станет скрепой брака столь же сильной, сколь и любовные чувства. Однако ни в дневниках, ни в интервью Тис не позволит себе худого слова о друге, наоборот, будет отзываться исключительно в превосходных степенях.
Режиссёром не станет, как мечталось когда-то, а пойдёт преподавать. Звания, премии, награды за заслуги, публикации, благодарные ученики — всё это будет. И фестиваль в Локарно, и фестиваль в Венеции. И даже улица в Лиепае, названная его именем.
Ещё будет квартира на престижном Кутузовском вместо снесённого дома на подмосковной Потылихе. И семейное счастье, и любимая дочка. И дача с палисадом, и автомобиль с шофёром. И всегда идеально отглаженный домработницей гардероб: на лакированных плечиках — костюмы (клетчатые и в рубчик), рубашки (шёлковые и белейшего хлопка); на полках повыше — галстуки (узорчатые и в горох), пониже — ботинки (лак, замша, выделанная кожа).
А вот фильмов случится мало — после войны грядёт малокартинье. Что-то Тису перепадёт из вечных тем: то ли сотая лента о Ленине, то ли иная героическая биография. После Эйзена работа с другими режиссёрами покажется пресной, как дистиллированная вода.
Зрение ухудшится, и кошель с оправами придётся носить с собой, без него Тиссэ разучится даже выходить из дома. Страх перед окулярами исчезнет бесследно — они продлят стареющему хозяину жизнь в профессии, да и просто жизнь.
Очки для дали позволят снимать — сдать ещё пару лент, чьих названий и сюжета нынче никто уже не упомнит.
Очки для близи позволят писать — вести дневниковый анализ неснятых картин и бесконечно перебирать замыслы, рождённые в погибшем тандеме.
Очки прекраснодушия сохранят совесть белой, как снег, на фоне которого делал когда-то портреты Грозного.
Очки истории охранят спокойствие души.
■ Банкет в Доме кино по случаю присуждения Сталинских премий был пышен как никогда — всё же первый с довоенных лет. Собралась вся уцелевшая на фронте и в эвакуации головка советского синема́. Сами награды уже вручили в Кремле, а нынче — “пир горой для тех, кто герой”.
Некоторые гости ещё носили форменные кители, но большинство — в гражданском. Эйзену, как триумфатору (пусть и не единственному, а одному из нескольких), полагалось явиться при параде. И он явился — с макушки до пят наряженный в привезённое когда-то из Америки (с той поры раздобрел основательно, однако Мама́ умела расшивать вещи). Даже не надеялся, что “текстильную дипломатию” поймут-оценят, и изобрёл каламбур, связующий его костюм (Made in California) с плёнкой Kodak. Но использовать заготовку не вышло: Эйзена избегали.
Едва поздоровавшись, и народные, и заслуженные, и орденоносцы, и пока ещё нет — все юлили, и пятились, и прятались друг за друга, незаметно отступая от режиссёра, чтобы вскоре оказаться на безопасном отдалении. В большом зале, украшенном пальмами и цветами, Эйзен почувствовал себя антимагнитом — люди отталкивались от него мгновенно, не умея одолеть невидимое силовое поле. Вокруг образовалась и не исчезала пустота — даже отшагав на другой конец помещения или устремившись в гущу толпы, через пару мгновений он снова обнаруживал вокруг себя “санитарную зону”.
Неужто из-за Фильма? Вот уже полтора года как Эйзен жил в Москве, и жил одним только “Иваном”: доснимая, доозвучивая, дописывая — доживая. И сегодня, аккурат в день триумфа первой серии, собрал-таки финально вторую и отправил в Кремль, на суд Жданова и Сталина. Возможно, они уже посмотрели. И возможно, кто-то на празднике уже знал результат? Никакого иного, кроме разрешения к прокату, быть не могло (так твердил себе последние много месяцев). Фильм получился “звериный” абсолютно, однако зверская суть персонажей обличала исключительно пороки безграничной власти. Сам же Иван вышел героем антично трагическим, великим в делах и несчастным в жизни, ибо счастье при монархическом строе невозможно — в полном соответствии с доктринами Ленина, Маркса и Энгельса. Так почему же от Эйзена воротят нос как от прокажённого?
Сердце вздрогнуло крупно и тяжело — аккурат под лацканом, где красовались одна рядом с другой две похожие медальки с высочайшим профилем (можно было из эстетства носить всего одну, последнюю, но решил нацепить обе — не из тщеславия, а в суеверной надежде так помочь свежей серии пройти экзамен). Последние месяцы сердце волновалось часто, скучая по Алма-Ате, но Эйзен просил его о единственном: дать закончить Фильм. То худо-бедно слушалось — до сегодняшнего вечера.
Потирая утешительно грудь, Эйзен вышел из зала — там как раз начались речи-здравницы, но свежеиспечённого лауреата Эйзенштейна никто не окликнул и не остановил. Решил посидеть в гардеробе — подождать Жданова и узнать обо всём из первых уст: патрон Фильма не мог пропустить торжество своего “крестника” и обещался заехать.
Ждать пришлось недолго, час или два. Всё это время Эйзен сидел на скамеечке, спрятав ладони меж колен и слушая доносящиеся сверху тосты и музыку. Слова ораторов было не разобрать, но по интонации — то пафосной, то всего лишь умеренно радостной — можно было понять, тостуется ли нечто воистину великое (Родина, Победа, Вождь) или не очень (очередной награждённый).
Будущий глава Управления пропаганды и агитации ворвался в Дом кино стремительно, как на поле битвы. Едва взглянув на Эйзена — тот вскочил суетливо и кинулся было навстречу, — он бросил пальто гардеробщице и ринулся вверх по лестнице, крытой алым ковром. Растерянный Эйзен затрусил следом. Зазвякали друг о друга медальки на калифорнийском пиджачке.
Патрон заметил протеже, в этом сомнений не было, но остановиться для привета не пожелал.
— Товарищ Жданов!
И обернуться — не пожелал также.
Ковёр морщил на сгибах, и носки ботинок цеплялись за каждую ступень — Эйзен многажды чуть не упал, отстал от здоровяка-шефа и влетел, запыхавшись, обратно на праздник, когда гость уже пожимал руки собранию. Пробиться сквозь кольцо желающих было невозможно — оставалось только — снова ждать.
И он ждал, на этот