Крик коростеля - Владимир Анисимович Колыхалов
Сужу по себе: весной я особенно жадно и страстно работаю, вслед за льдом уплываю на север, в свой маленький домик на берегу Оби, в Нюргу. Набираюсь там впечатлений, а после сажусь в тишине обдумывать и писать до ледостава! Когда увлечен своим делом, тогда как-то не замечаешь времени: его просто-напросто не хватает.
Будьте здоровы! Не обещаю заехать к вам. После той дикой ночной истории неловко переступать ваш порог…»
Он ей отказывает! Он не желает ее с собой брать! Он даже не хочет к ним заглянуть на часок! Что делать? Забыть? Стать в гордую позу? Нет, это сверх ее сил… И она ему снова и снова писала — более сдержанно, зато настойчиво. И убедила его, что поездка летом нужна ей, поездка именно с ним. Нужна «для познания жизни». Эти слова она подчеркнула пунктиром. И он ей ответил: «Решайте с родителями. Они у вас люди, на мой взгляд, странные, но и они будут тысячу раз правы, если вас не отпустят. Даже под честное слово…»
* * *
Никто бы из дома не отпустил ее никогда, если бы Туся упорно не стала внушать родителям, что сразу же после весенней сессии она должна ехать на север Оби в экспедицию — собирать фольклор, записывать нарымский старожельческий говор для словаря, который собирается издать университет. Фелисата Григорьевна с причитаниями и приговорками замахала на дочь руками, но Туся твердо сказала ей:
«В строительный отряд не спустили! Раз. В программную экспедицию не пускаете! Два. А у нас в деканате начальство сменилось, строгое. Не будет зачета по практике — запросто могут отчислить из университета!»
Довод подействовал. Мать начала собирать дочь в дорогу.
* * *
Они стояли на палубе белого парохода — она и Сергей Александрович. Пассажиров не густо: сезон массовых отпусков еще не настал. Соснин свободно купил две одноместные каюты…
«Я счастлива! — улыбается Туся и смотрит вдаль, где в сиреневой заволоке медленно оседает, клонится к горизонту медное солнце. — Впервые в жизни отважилась я поехать. Разве это нормальная была жизнь — никуда-никуда не ездить? Держали в клетке и петь еще заставляли!»
«Дорога, по-моему, живет в крови каждого человека, — отвечал Сергей Александрович, облокотясь на поручни рядом с ней. — Я — непоседа. Певек, Уэлен, Камчатка, Ямал… Голодал, раз едва не замерз, но — чем труднее поездка, тем она памятнее. И манит скорее опять навьючить на себя рюкзак потяжелее!»
«И на пароход я сегодня впервые по трапу взошла. Не будь вас, наверно, этого долго б еще не случилось… Смотрите, красиво как! Вечер… Закат… Большая-большая река…»
«Со мной, Туся, это все с детства. Я наши сибирские реки люблю. Ширь… Разлив… Медлительная сила… Все в них волнует меня! И тихая гладь с переливами, и набежавшая рябь, и волны, и черное бешенство бури, когда не знаешь, как передать красками это тревожное состояние, потому что вода и небо слились, смешались в цвете, точно расплавленные металлы. — Сергей Александрович вздохнул с какой-то милой, трогательной досадой. — А на Оби у нас именно так и бывает. Сама Обь — река по красоте, может быть, и не броская, но в ней много таится изменчивого очарования. И передать на полотне это трудно».
«Не говорите так. Я все равно не поверю!»
«Нет, я собой не очень доволен», — нахмурился Соснин, и было видно, что он не рисуется.
«А зрители — чувствуют. Ваши пейзажи непросты. В них — сила земли, величие и суровость. Я же читала отзывы о выставке. Многие зрители вас хорошо понимают».
«Не скрою — мне лестны ваши слова. Наверное, таков человек по природе своей: ему нужна похвала, как смазка для колес…»
«Вы ведь, Сергей Александрович, здешний? — тихо спросила Туся, как бы боясь потревожить его. — Мы к вам на родину едем, или я ошибаюсь?»
«Не ошибаетесь… Я в самом деле — нарымский чалдон, чем и горжусь. Отрадно, что вот и наша земля — грухомань, комариное царство — дождалась больших перемен. Открыли и нефть, и газ, и руду. Нефтепровод прокладывают через болота и топи. Поражаюсь, с какой это силой и дерзостью делается! Не знаю, хватит ли моего мастерства, чтобы в своих картинах передать увиденное и пережитое так значительно, как мне хочется. Нет, я пасую. Но по-моему, Туся, художник, писатель или иной творец перед тем, как начать, робость, сомнения испытывает.»
«Докучаете? Да я знаете как вас слушаю! Со мной никогда не было, чтобы я забывала себя… Говорите, рассказывайте! Мне все интересно, все! Вы же писали мне, что отправляетесь в путешествие каждый год. Сколько же впечатлений у вас накоплено, я и представить себе не могу…»
«Поверьте, Туся, без путешествий по Северу я просто жить не могу. А без Нюрги — и вовсе! Там, под крутояром, в каких-нибудь ста шагах от Оби, домик стоит. Я сверху его по бревнышкам перетаскал. Поставил, забором огородил… Сени, навес, площадка под окнами… Приезжай и живи, работай! Лучшего места на свете не знаю, так сильно во мне чувство «малой родины».
«И к морю, не тянет вас, куда-нибудь в Крым, на Кавказ или на Балтику?» — Туся смотрела на кипящую струю за бортом.
«Море — манит. Но манит по-особенному. И не надолго! К морю едешь как в гости, а сюда — как домой. Да это и есть мой настоящий дом!»
«Нюрга — что, место такое, деревня, село?» — поинтересовалась Туся.
«Деревня была. Когда-то! Родная, моя… И дом, что я по бревнышку перекатал, тоже родной мой, нюргинский. Много лет он стоял на горе с забитыми окнами, простывал на сквозняках одинокий, и когда я, случалось, мимо него проходил, он как живой меня укорял, что его бросили… Из этого дома отец и старший брат мой на фронт уходили. И не вернулись… Уж в самом конце войны, когда минуло мне пятнадцать, я убежал из дому от матери и сестер. На передовую хотел попасть. А передовая была уже почти под Берлином! Отчаянный и наивный шаг! Поймали под Томском и возвратили воина… Мать вскоре потом переехала в город, и дом наш в Нюрге остался заброшенным. Тосковал-горевал он, пока я его не перенес и не обжил заново… А сама Нюрга давно опустела. Поля, огороды, сады — все одичало. По весне я на лывах там