Крик коростеля - Владимир Анисимович Колыхалов
Щека ее лежала на мокрой наволочке. Туся осознавала, что это от слез, и находила в том некоторое облегчение…
Едва такси увезло чету Сосниных в город, как в запертую на ключ дверь сердито застучали. Туся узнала крепкие кулаки отца. Она медленно встала с кровати, оправила платье и, не испытывая ни малейшего страха, подумала чуть ли не равнодушно:
«Сейчас они будут судить меня. Судить ни за что».
И она повернула ключ.
Дверь отворилась. Разъяренный Автоном Панфилыч потряс стены рычанием:
«От кого закрываешься, тварь, а? Убью!»
Но за спиною отца была мать. Фелисата Григорьевна успела схватить занесенную для удара руку и повелительно, хоть и спокойно, проговорила:
«Ступай-ка в дом, отец, оставь нас одних. В женских делах лучше женщинам разбираться».
Автоном Панфилыч поматерился, поплевался и, как-то сникнув, боком выдавился из флигеля…
«Что у тебя было с ним, с художником этим? Сказывай!» — жестко приступила Фелисата Григорьевна, уставясь на дочь немигающими глазами.
«С Александром Сергеевичем?.. Ой! С Сергеем Александровичем у меня ничего не было!»
«А что ж ты в именах-то запуталась, как муха в паучьей сетке?! Он за год-то сколько разов у нас побывал? И все-то ты возле него отиралась! Таскалась за ним, как нитка за иголкой. Не таись перед матерью — говори!»
«Мне скрывать нечего. У нас с Сергеем Александровичем просто нормальная дружба…»
«В потемках в обнимку?»
«Мама!» — стиснуто вырвалось у Туси.
«Знаю! Как больно, так маму зовете… Не мокри глаза! Ты меня нюнями не проймешь. Замуж тебе пока рановатенько, девка, а вот погоди, годка через три, как учеба к концу подойдет, так и выдадим за хорошего человека».
«Какая ты странная, мама… «Выдадим»! Я не крепостная, чтобы меня «выдавать». Я сама своей жизнью распоряжусь! Так вы и знайте. Да! Да!» — вскрикивала сквозь слезы Туся.
«Нет, голубушка, не для того мы с отцом растили тебя, чтобы ты где-нибудь под забором легла, как теперь модно стало! Да не выпучивай ты на меня гляделки свои! Ты меня этим, говорю, не прошибешь. Ты лучше-ка приглядись к одному человеку, который редко бывает здесь, потому что ненадоедливый, зато как прикатит на своей легковой, так у нас праздник в доме. Всегда он оставит в доме подарок богатый, не побрякушку какую-нибудь… Ни разу так не было, чтоб без подарка-то! Ты знаешь, о ком я речь завела, об Ираклии Христофоровиче. Ой, до чего же человек! И степенный, и состоятельный, и любит тебя. Ждет терпеливо того денечка, когда ты совсем у нас повзрослеешь да выучишься… В родные края, на Кавказ, собирается после уехать, к морю. И ты с ним туда. А там, глядишь, и родителей вспомните, к себе позовете!»
«Мама, о чем ты? Уймись! Ну, разве серьезно это?
Не нужен мне никакой Ираклий Христофорович! И Кавказ мне его не нужен! Мне здесь хорошо… Был бы дедушка жив, Панфил Дормидонтович, он бы вам на это так ответил, так ответил… Оставьте меня в покое!..»
«Да ты по-страшному не вой, по подушке-то не катайся. Жарко если, внутри горит, так остынь тогда. Попей сходи. А потом мы с тобой дотолкуемся на холодную голову…»
* * *
Мать оставила дочь в состоянии предельной обиженности и разрывающего душу протеста. Туся написала письмо художнику Соснину, в котором ему откровенно поведала все свое горе и… призналась в любви. Она просила свидания с ним и чтобы он дал ей ответ как можно скорее на главный почтамт, до востребования…
Прошла неделя, вторая — ответа не приходило. Туся жила все это время как в забытьи, в полусне. Фелисата Григорьевна с зоркостью полуночной совы следила за дочерью, ходила за ней чуть ли не по пятам, не разрешала одной отлучаться из дому, а раз, подсев к ее изголовью, пустилась в подробности насчет семейной жизни художника Соснина. Жена у него, говорила она, запойная женщина, а кто виноват? Глава семьи! Довел жену до профилактория: скоро Афродите Корнеевне место подыщут там, где женщин-алкоголичек лечут. А сам он, Сергей Александрович, хоть и хваленый художник, а весь в долгах, как в шелках. Потому что до женщин охоч, много любовниц имел, а любовницы, ясное дело, наряды, да сласти любят.
«Подумай, в какую петлю ты суешься! Да нешто с отцом мы допустим до этого? Скорее я в гроб заживо лягу, чем на старости лет позор приму!»
Туся слушала мать терпеливо, ни словом не возражала ей и, убаюканная ее монотонной речью, уснула…
И еще пролетело много дней, а письма от Соснина не было.
«Потерялось, не дошло до него!» — в отчаянии думала Туся, с испугом глядя на свое бледное отражение в зеркале.
И тогда к ней пришла запоздалая мысль — взять да и позвонить в фонд художников… Ей назвали два номера в справочном, она записала и набрала первый. Немолодой мужской голос ответил.
«А можно пригласить к телефону художника Соснина?» — волнуясь, спросила она.
«А кто его спрашивает?»
Она замешкалась и соврала наугад:
«Его натурщица…»
В трубке был шепоток, потом наступило молчание, кто-то кого-то о чем-то спрашивал, а после сказали:
«С удовольствием бы пригласили, но он под Москвой, в Доме творчества… Когда будет? Не раньше чем через месяц. Заходите, звоните…»
Туся медленно повесила трубку. Вспомнилась строчка в конце своего письма: «Возьмите меня, увезите куда-нибудь! Так одиноко и тяжело, что вы себе даже и не представите…»
Но сейчас после звонка в художественный фонд, Тусе было еще больнее и горше. И снова на помощь пришли облегчающие, утешительные слезы. Еще раз наплакавшись, Туся замерла, затаилась со своей тоской в душе, как замирает и затихает куст или дерево с наступлением длительной стужи.
Но и кусту или дереву, видно, тоже дано предощущение того, что стужа отступит, сколько бы ей ни царствовать, солнце, тепло возвратятся, и соки забродят, и жизнь будет продолжаться…
Туся Пшенкина верила, что ответ придет, что письмо ждет его и дождется… Художники передадут. Должны передать!
…Ответ она получила в начале апреля.
«Милая Туся! — писал Сергей Александрович. — Я, честное слово, растерян, я не знаю, как с вами быть! Допускаю: у вас увлечение, порыв. Чистое, новое для вашей души чувство. Так я понимаю вас, так расцениваю ваш шаг. Поверьте — это пройдет! Непременно пройдет,