Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
Меня уверяют, что Х. сейчас счастлива, что Х. упокоилась в мире. А с какой стати они так уверены? Я не хочу сказать, что страшусь худшего. «Я в мире с Господом», – вот едва ли не последние ее слова. А ведь так было не всегда. Лгать она не умела. И обычно не обманывалась, тем более в свою пользу. Я не об этом. Но откуда взялась убежденность, будто все страдания заканчиваются со смертью? Больше половины христианского мира и миллионы жителей Востока считают иначе. Откуда известно, что она «упокоилась»? Почему разлука (если уж не что другое), столь мучительная для оставшегося возлюбленного, должна оказаться безболезненной для уходящего?
«Потому что она в руках Божиих». Но разве не была она в руках Божиих все это время? А я видел, что эти руки делали с нею здесь. Или они внезапно становятся к нам ласковее, как только мы покидаем тело? А если да, то почему? Если благой Господь неспособен делать нам больно, тогда либо Господь не благ, либо Господа нет; ведь в единственной ведомой нам жизни Он причиняет нам такую боль, какую мы неспособны себе вообразить даже в худших кошмарах. А если это совместимо с Божьей благостью, значит, Он может причинять нам боль и после смерти – такую же нестерпимую, как при жизни.
Порою трудно удержаться и не сказать: «Прости Господи Господа». Порою даже это сказать трудно. Но если наша вера истинна, Он и не простил. Он Его распял.
Да право, что толку в отговорках? Мы все – беспомощны, как жаба под зубьями бороны, и деться нам некуда. Действительность, при ближайшем рассмотрении, невыносима. Но как и почему такая действительность здесь расцвела (или загнила), тут и там превращаясь в кошмарное явление под названием «разум»? Зачем она породила таких, как мы – тех, кто способен ее увидеть, а увидев, в отвращении отшатнуться? И кому (что еще более странно) захочется ее увидеть, кто возьмет на себя труд узнать ее лучше, даже когда в том нет никакой нужды и несмотря на то что зрелище это неизлечимо язвит сердце? Такие, как сама Х., – люди, которым нужна правда любой ценой.
Если Х. «нет», значит, никогда и не было. Я принял за человека рой атомов. Никаких людей нет и не было никогда. Смерть всего лишь обнаруживает пустоту, которая была всегда. Те, кого мы называем живыми, – просто-напросто еще не изобличены. Все в равной степени банкроты, просто не все еще банкротами объявлены.
Это, конечно же, чушь: пустота явлена – кому? Кому сообщено о банкротстве? Другим коробкам с фейерверками или роям атомов. Никогда не поверю – точнее, просто не могу поверить, – что один набор физических событий может быть ошибкой – или ошибаться – по отношению к другим наборам.
Нет, на самом-то деле я страшусь не материализма. Будь он правдой, мы – или то, что мы ошибочно принимаем за «нас», могли бы выкарабкаться, выбраться из-под бороны. Всего-то и надо, что несколько лишних таблеток снотворного. Я больше опасаюсь, что на самом-то деле мы – крысы в ловушке. Или, того хуже, лабораторные крысы. Кажется, кто-то сказал: «Бог всегда остается геометром»[151]. А что, если на практике: «Бог всегда остается вивисектором»?
Рано или поздно мне, хочешь не хочешь, придется ответить на вопрос, заданный открытым текстом. Какие у нас есть причины, помимо нашего собственного отчаянного желания, верить, что Господь, по любой доступной нам мерке, «благ»? Разве все очевидные доказательства не свидетельствуют об обратном? Что мы можем этому противопоставить?
Мы противопоставляем Христа. Но что, если Он ошибался? Его почти последние слова можно истолковать совершенно ясно. Он обнаружил, что Существо, которое Он называл Отцом, кошмарно и беспредельно отличается от Его представлений. Ловушка, так долго и тщательно подготавливаемая, с такой соблазнительной приманкой, наконец-то сработала – на кресте. Гнусный розыгрыш удался.
Что глушит любую молитву и любую надежду – так это память о всех молитвах, что возносили мы с Х., и всех наших ложных надеждах. И ведь мы не самовнушением занимались: надежду нам дарили, нет, прямо-таки навязывали ошибочные диагнозы, рентгеновские снимки, необъяснимые ремиссии и временное выздоровление, которое можно было бы расценить как чудо. Нас шаг за шагом водили за нос. Раз за разом, когда Он казался самым что ни на есть милостивым и добрым, на самом-то деле Он готовил очередную пытку.
Вот что я написал прошлой ночью – это был скорее крик, чем мысль. Дай-ка попробую еще раз. Разумно ли верить в злого Бога? В Бога настолько злого? Во Вселенского Садиста, в жестокого недоумка? Сдается мне, такой образ по меньшей мере слишком антропоморфный.
Если задуматься, так куда более антропоморфный, нежели представления о Нем как о степенном престарелом царе с длинной бородой. Это – юнгианский архетип. Он увязывает Бога со всеми мудрыми престарелыми царями волшебных сказок, с пророками, мудрецами и магами. И хотя это (формально) портрет человека, в нем ощущается нечто превыше человеческой природы. Нечто древнее тебя, нечто, знающее больше, чем ты, нечто непостижимое. В нем – неразгаданность тайны. А значит, есть место и для надежды. А значит, и для благоговейного ужаса – не просто-напросто страха перед злобной проделкой жестокого тирана. Но картина, которую я рисовал себе прошлой ночью, – это просто-напросто портрет человека вроде С. К. – он, бывало, садился рядом со мной за обедом и рассказывал мне, как днем мучил кошек. Но существо вроде С. К., пусть и во много раз увеличенное, никогда не смогло бы изобретать, творить или управлять. Он расставлял бы ловушки и клал в них приманку, но ему и в голову бы не пришли такие приманки, как любовь, или смех, или нарциссы, или морозный закат. Ему – создать вселенную? Да он не сумел бы ни пошутить, ни поклониться, ни извиниться, ни даже подружиться с кем-нибудь.
Или кто-то мог бы всерьез продвигать идею злого Бога, так сказать, с черного хода, через крайний кальвинизм? Можно сказать, что все мы пали и все мы испорчены. Мы настолько испорчены, что наши представления о благости ничего не стоят, хуже того – уже сам факт, что мы что-то считаем благим, косвенно подтверждает: это что-то по-настоящему плохое. Так вот, Бог на самом