Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
Я не могу не признать – Х. вынудила бы у меня это признание за несколько ходов, – что если домик мой из карт, то чем быстрее он обрушится, тем лучше. А обрушить его способно только страдание. Но тогда и Вселенский Садист, и Вечный Вивисектор – это совершенно излишняя гипотеза.
Может статься, эта последняя запись – верный знак того, что я неизлечим, что, когда действительность разбивает вдребезги мою фантазию, я дуюсь и ворчу, пока не пройдет первое потрясение, а затем терпеливо, по-идиотски, начинаю заново составлять ее из осколков? И так всегда? Сколько бы раз карточный домик ни обрушился, я примусь его восстанавливать? Не этим ли я занимаюсь сейчас?
Да, похоже, то, что я назову (если оно случится) «восстановлением веры», окажется всего-то навсего очередным карточным домиком. А я и знать не буду, так ли это, пока не грянет очередной удар – скажем, мне тоже диагностируют неизлечимое заболевание, или разразится война, или я допущу какую-нибудь чудовищную ошибку в работе, себе на погибель. И здесь возникают два вопроса. В каком смысле это карточный домик? То, во что я верю, это всего лишь фантазия, или я всего лишь фантазирую, что верю?
А что до того, во что я верю, с какой стати мои мысли неделю назад заслуживают доверия больше, чем те, к которым я пришел сейчас, хорошенько подумав? В целом я сейчас наверняка более вменяем, нежели тогда. Почему так уж надо полагаться на безысходные домыслы человека потрясенного и растерянного – словно бы оглушенного, как я писал выше?
Потому что в них нет самообольщения? Потому что чем ужаснее, тем правдивее? Но ведь есть фантазии, в которых сбываются не только желания, но и страхи. А так ли эти домыслы были неприятны? Нет. В какой-то мере они мне даже нравились. Я ловлю себя на том, что мне не то чтобы хочется признавать мнения прямо противоположные. Вся эта чушь насчет Вселенского Садиста была выражением не столько мысли, сколько ненависти. Я получал от нее единственное удовольствие, доступное человеку страдающему, – удовольствие дать сдачи. На самом-то деле это всего-навсего базарная ругань – просто брань и поношения: попытка «высказать Богу все, что я о нем думаю». И, разумеется, как в любой нецензурщине, «все, что я думаю» означало не то, что я в самом деле думал, а то, что, как мне казалось, всего сильнее заденет Его (и верующих в Него). Такого рода гадости всегда говорятся не без удовольствия. Облегчишь душу – и ненадолго почувствуешь себя лучше.
Но настроение – это не доказательство. Разумеется, кошка может рычать и шипеть на человека в белом халате и куснет его, если сможет. Вопрос в том, ветеринар это или вивисектор. Кошкина ругань не проливает света на то, кто перед нею на самом деле.
Я готов поверить в то, что Он – ветеринар, когда думаю о своих собственных страданиях. А вот когда вспоминаю о ее страданиях, верить труднее. Что такое горе в сравнении с физической болью? Что бы там ни утверждали глупцы, тело страдает в двадцать раз сильнее, нежели разум. У разума всегда есть возможность увильнуть. В худшем случае невыносимая мысль приходит и уходит, а вот физическая боль постоянна. Горе подобно бомбардировщику, что кружит в небе и всякий раз, оказавшись над тобою, сбрасывает бомбы; физическая боль – как непрерывный артобстрел в окопах Первой мировой, длится часами, ни на миг не прекращаясь. Мысль не бывает статичной; боль – очень часто.
И что я за герой-любовник, если так много думаю о своем собственном несчастье, а вот о ее – гораздо меньше? Даже безумный крик: «Вернись!» – только ради себя самого. Я никогда не задавался вопросом, а пойдет ли такое возвращение, будь оно возможно, на благо ей. Я хочу заполучить ее назад, ведь без нее не возродить мое прошлое. Мог бы я пожелать ей что-либо хуже подобной участи? Однажды уже пройдя сквозь смерть, вернуться и потом, когда-нибудь позже, умереть повторно, испытать все то же самое? Стефана называют первомучеником. По мне, так Лазарю пришлось куда хуже.
Я начинаю понимать. Моя любовь к Х. была примерно того же качества, что и моя вера в Бога. Однако ж не стоит преувеличивать. Было ли в моей вере что-то, помимо вымысла, было ли в моей любви что-то, помимо эгоизма, одному Господу ведомо. Мне – нет. Может, и было; особенно в моей любви к Х. Только и вера, и любовь оказались совсем не таковы, как мне думалось. И в том и в другом было слишком много от карточного домика.
Так какая разница, что будет дальше с моим горем и как я с ним стану управляться? Какая разница, как именно я ее помню и помню ли вообще? Ни одна из этих альтернатив не облегчит и не усугубит ее прошлых страданий.
Ее прошлые страдания. Откуда мне знать, что все ее страдания – в прошлом? Прежде я не верил – я считал совершенно немыслимым, – чтобы самая наиправеднейшая душа перенеслась прямиком в благодать и мир, едва угаснет предсмертный хрип. Уверовать в это сейчас – значит в полной мере предаться самообману. Х. была редкой красоты созданием: с душой прямой, яркой и закаленной, как стальной клинок. Но совершенной святой она не была. Грешная женщина, замужем за грешным мужчиной; двое Божьих пациентов, еще не исцеленных. Я знаю, что здесь предстоит не только осушить слезы, но и оттереть клинок дочиста. И он засияет еще ярче.
Но мягче, о Боже, мягче. Ты уже месяц за месяцем и неделю за неделей колесовал ее тело, пока она еще его носила. Или этого недостаточно?
Ужас в том, что абсолютно благой Господь здесь не менее грозен, чем Вселенский Садист. Чем больше мы верим, что Господь причиняет боль только исцеления ради, тем бессмысленнее молить о снисхождении. Жестокого человека можно подкупить, он может устать от своей гнусной забавы, может в кои-то веки проявить милосердие, как алкоголику порою случается протрезветь. А представьте себе, что вы имеете дело с хирургом, который желает вам только блага. Чем он добрее и ответственнее, тем неумолимее он будет продолжать резать. Если он уступит вашим мольбам, если прервется, не закончив операцию, вся боль, причиненная вплоть до сего момента, окажется бессмысленной. Но как поверить в то, что такие запредельные пытки для нас необходимы? Что ж, выбирайте. Пытки имеют