Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
У меня нет ни одной ее хорошей фотографии. Я не могу разглядеть ее лица даже в воображении. Зато стоит мне ночью закрыть глаза, и случайные черты какого-нибудь незнакомца, замеченного в толпе нынче утром, возникают передо мною вживе, во всех подробностях. Разумеется, объясняется это очень просто. Мы видели лица близких такими разными, с любого ракурса, в любом свете, видели столько их выражений – в моменты бодрствования и сна, смеющиеся, плачущие и задумчивые, за едой и за разговором, – что все эти впечатления теснятся в памяти одновременно и взаимоуничтожаются, сливаются в расплывчатое пятно. Но голос ее – по-прежнему живой. Я помню голос – голос, от которого того и гляди разрыдаюсь, как ребенок.
Часть 2
Я впервые оглянулся назад и перечитал эти записи. Они меня ужаснули. По моим разглагольствованиям кто угодно решит, что смерть Х. важна только потому, что подкосила меня. А она сама, с ее чувствами, словно бы и ни при чем. Или я позабыл тот горький момент, когда она воскликнула: «И ведь было столько всего, ради чего стоит жить!»? Счастье пришло к ней довольно поздно. Она бы не пресытилась им и за тысячу лет. Ее восприятие радостей чувства, интеллекта и духа не утратило свежести новизны. Она умела оценить по достоинству все, что ей дается. Никто другой на моей памяти не любил столько всего сразу – и так сильно. Благородный голод, так долго не знавший утоления, наконец-то получил подобающую ему пищу – и почти тотчас же ее отняли. Судьба (или что бы то ни было) просто-таки обожает создать великий талант, а затем взять и оставить его ни с чем. Бетховен оглох. Подлая шутка, по нашим меркам; проделка злобного идиота.
Мне надо больше думать о Х. и меньше о себе. Да, звучит отлично. Но есть одна загвоздка. Я о ней думаю почти всегда. Думаю о фактах, связанных с Х., – о ее подлинных словах, взглядах, смехе, поступках, но отбирает и компонует эти факты мой собственный разум. Не прошло и месяца после ее смерти, а я чувствую, что уже запущен тот медленный, предательский процесс, который постепенно превратит Х., о которой я думаю, в воображаемую женщину. На основе фактов, разумеется. Я не привнесу никакого вымысла (по крайней мере, надеюсь, что так). Но разве составной образ не будет неизбежно становиться все больше и больше моим собственным творением? Уже нет реальности, чтобы меня сдерживать, чтобы меня одергивать, как часто и неожиданно делала настоящая Х., будучи насквозь собой, а не мной.
Самым драгоценным даром, преподнесенным мне супружеством, было это постоянное соприкосновение с чем-то очень близким и сокровенным и в то же время явственно иным, неподатливым – словом, настоящим. И теперь все эти труды пойдут прахом? Неужели та, которую я буду по-прежнему называть Х., чудовищно умалится, превратится в грезу старого холостяка, не более? О родная моя, любимая, вернись хоть на миг и прогони этот жалкий призрак. О Господи, Господи, зачем Тебе понадобилось с таким трудом вытаскивать свое творение из его раковины, если теперь оно обречено уползти – втянуться – обратно?
Сегодня я повстречался с приятелем, которого не видел уже десять лет. И все это время мне казалось, что я хорошо его помню – как он выглядит, как и что именно говорит. За первые же пять минут в обществе настоящего, живого человека образ разлетелся вдребезги. И не то чтобы мой приятель изменился – напротив. Я постоянно думал: «Да, конечно, ну конечно же. Я и забыл, что он считает так-то и так-то… что он не любит того-то и того-то, или знает о том и об этом… или вот этак откидывает назад голову». Все эти черточки и штрихи были мне некогда хорошо знакомы, я их тотчас же узнал. Но все они стерлись, выпали из моей мысленной картины, а когда приятель предстал передо мной вживе и они вернулись на место, я увидел совсем не тот образ, что носил в себе все десять лет. Могу ли я надеяться, что того же не произойдет с моими воспоминаниями о Х.? Не происходит уже сейчас? Медленно и бесшумно, точно снежные хлопья – точно снежинки, что реют в преддверии ночной вьюги, – крохотные частички меня, мои впечатления, мною же и отобранные, заметают ее образ. В конце концов подлинные ее черты окажутся полностью скрыты. Десять минут – десять секунд – в присутствии настоящей Х. поправили бы дело. И все-таки, даже если бы мне и даровали эти десять секунд, еще секундой позже снежинки посыплются снова. Резкий, острый, спасительный привкус ее инаковости исчез навсегда.
Что за жалкое лицемерие – твердить: «Она будет вечно жить в моей памяти!» Жить? Ага, как же! Вы с тем же успехом можете под стать древним египтянам думать, будто мертвых удастся сохранить с помощью бальзамирования. Или нас ничто так и не убедит, что они ушли? Что же осталось? Труп, воспоминания и (в некоторых толкованиях) призрак. Все – издевки или ужасы. Еще три способа сказать «мертва». Я любил Х., не что-то другое. Можно подумать, я хочу влюбиться в свое о ней воспоминание, в свой собственный мысленный образ! Это же все равно что кровосмесительство.
Помню, как был шокирован одним летним утром, когда дюжий жизнерадостный работяга с тяпкой и лейкой в руках вошел к нам на погост и, затворяя за собою калитку, крикнул через плечо двум своим приятелям: «Пока, ребята! Пойду навещу мамулю». Он имел в виду, что идет прополоть, полить и прибраться на ее могиле. Я ужаснулся: такое умонастроение и вся эта кладбищенская возня мне и сейчас непонятны и просто-таки ненавистны. Но в свете моих недавних мыслей я начинаю задумываться, – а ведь если принять установку этого работяги (я – не смогу), многое можно сказать в ее пользу. Цветочная клумба размером шесть на три фута стала мамулей. Для него эта клумба – символ матери, его связь с нею. Ухаживать за могилой означает навещать маму. Может, в каком-то смысле оно и лучше, нежели хранить и лелеять некий образ в своей собственной памяти? Могила и образ в равной степени связывают нас с безвозвратно утраченным и символизируют то, что невозможно