Остров обреченных - Стиг Дагерман
Только когда я пришла домой и спряталась под одеяло, я заметила, что ничуть не испугалась, но было ужасно больно. Я заплакала – без привычных судорожных рыданий, легко-легко, как будто во мне плакал кто-то другой, и так же невероятно легко стала кричать: оказалось, надо было просто открыть рот, и мама, или кто-то другой, начал кричать внутри меня.
Как-то вечером госпожа Мюльхаус заставила меня пойти с ней на вечернее собрание в ту самую церковь, и среди толпы, собравшейся у входа, я заметила высокого седого мужчину с тяжелыми веками, который держал за плечо молодого человека моего возраста. Пастор с сыном, почтительно прошептала мне госпожа Мюльхаус, и тут я узнала его, узнала этого мальчика: это он хотел утопиться из-за меня, он бросил меня на пол между алтарем и камином.
Я сидела на скамье, оглушенная духотой, запахом тлеющих благоговений и разгоряченных тел, и потом, когда начались песнопения, кто-то – сама не знаю кто – вывел меня на амвон, и я стояла там и пела, совсем одна, пела незнакомую мне песню незнакомым голосом. Семья пастора сидела на небольшой скамье в первом ряду, и я услышала, как толстуха-пасторша сказала: надо заставить ее замолчать, надо заставить ее замолчать – но пастор отозвался: зачем, такая красивая песня.
Песня закончилась, но я этого даже не поняла, повисла тишина, меня привела в себя госпожа Мюльхаус, которая подошла ко мне с побледневшим лицом и огромными от ужаса глазами. И тогда я упала на колени у алтаря, и высокий, мощный голос внутри меня произнес: грешник, грешник, грешник… Кто сидит на скамье с белой раной, кто бросил в меня поленом после того, как ему ничего не удалось?
– Вот он, – прошептала я и показала на пасторскую скамью, – вот он, смотрите, как он краснеет, говорит о том о сем, смотрите, как ему хочется убежать от стыда и страха, посмотрите, вы, возвышенные души, посмотрите на сына пастора, который бросил меня на пол как-то вечером между алтарем и камином и попытался изнасиловать!
В церкви воцарилась тишина, какая бывает между ударом молнии и первым раскатом грома, и я снова вынырнула в жестокую реальность, посмотрела на мертвенно-бледного сына пастора – и тут произошло нечто ужасное: я не узнала его! Между ним и тем, кто утверждал, что желает моего тела, не было ни малейшего сходства – о как же это все было отвратительно! А потом я увидела красное лицо госпожи Мюльхаус, распухшее от унижения, и поняла, что меня может спасти только одно, и с аномальной готовностью самоубийцы я открылась крику внутри меня, сдалась крику внутри меня, отдалась крику без тени страха, словно самка во время течки, растворилась в смертельных кислотах, нырнула с открытыми глазами навстречу спруту, а потом упала прямо на амвоне, ибо крик был таким тяжелым, что я не выдержала бы его на ногах.
Впоследствии мне рассказывали, что домой меня несли на руках; я кричала как безумная, а потом довольно долго мне казалось, что со мной не происходит ровным счетом ничего, – только белый флагшток падал на землю, а потом снова вставал на место у меня на глазах. Когда доктора сочли, что я достаточно поправилась, меня отправили в это путешествие с внушительных размеров молчаливой женщиной, которая сейчас лежит в Ронтоне с легкой простудой и ждет нашего возвращения, которая умеет взять за запястье так, будто надевает наручники.
О, но теперь ее нет, я спасена – а еще, Джимми, я встретила тебя; это ведь капитан рассказал мне, кто ты такой, потому что я тебя не узнала, просто сказала, что узнала, чтобы привлечь тебя на свою сторону, ведь меня окружали враги, все наблюдали за мной, все, кроме тебя! Он, думала я, он сможет согреть тебя, он сможет сделать так, чтобы вечер длился долго, он сможет вернуть тебе потерянное теплое тело – и я знаю, что ты хочешь этого, Джимми, я чувствую это по жару звезды, которая вернулась ко мне. Джимми, хочешь я отодвину брезент и поцелую тебя в шею – у тебя есть маленькая красная родинка под кадыком, хочу поцеловать тебя туда – или буду гладить твои плечи и руки, покусывать твои мускулы, и я знаю, что на вкус они будут как ревень, или мне раздеть тебя и протянуть тебе мою горячую звезду, чтобы она согрела нас обоих, потому что мне нужно тепло, Джимми! Мне так нужно тепло и вечер! Мне очень нужно тепло, Джимми, тепло!
Но стук за ее спиной становился все невыносимее: теперь кто-то бил палкой по песку, издавая жесткие, неприятно резкие звуки.
– Отстаньте от меня! – закричала она и в бешенстве рванулась назад, но они не отстали.
Четыре тени на песке, скорчившиеся вокруг невидимого костра, медленно перемещались к ней, шажок за шажком, словно пешки, взявшие в кольцо короля. О, они все знали, у них были щупальца спрутов, глаза орла, яд змеи, гибкость пумы – она никогда не справилась бы с ними, и ей ничего не оставалось, кроме как сдаться, вновь нырнуть навстречу спруту, подставить грудь орлиному клюву, снять обувь, увидев змею, и заключить в объятия пуму, а потом – крикнуть:
– Думаете, я не знаю, не понимаю, о чем вы думаете: вон она, дурочка, лежит, болтает без умолку, сама не понимает, что несет, ведь это бред, это ненормально, это ужасно, но знаете что? Вы все ошибаетесь! Я прекрасно знаю, что он умер, я знаю, что он умер еще утром, и вы спрашиваете себя: как можно любить мертвеца, как можно так разговаривать с мертвецом, как можно хотеть ласкать его? А вот скажите мне сами: как вы думаете, почему я люблю его, почему я осмелилась любить его – потому что он был такой сильный, такой здоровый, полный мощи и силы? Нет! Нет – я полюбила его за болезнь и слабость, за зловонные раны, за паралич, за то, что мне не нужно было думать: сегодня вечером он захочет меня, затащит в каюту или в кусты, раздавит грубой мужественностью, раздвинет мои ноги доской, если потребуется, и сделает мне больно, чтобы удовлетворить свою похоть и себялюбие, даст пощечину и будет думать, что я люблю его за это, будет говорить отвратительные слова и воображать, что меня это