Сэмюэль Беккет - Моллой
Так мы и приехали в Баллибу. Я не стану рассказывать о тех препятствиях, которые нам пришлось преодолеть, о злоумышленниках, которых мы перехитрили, о проступках сына, о падениях отца. Рассказать все это входило в мои намерения, почти доставляло радость, я испытывал удовольствие от мысли, что настанет минута, когда я смогу это сделать. Но теперь намерения отсутствуют, минута настала, радость исчезла. Лучше моей ноге не стало. Но не стало и хуже. Рана на голени зажила. Один бы я не добрался. Это произошло благодаря моему сыну. Что? То, что я добрался. Он часто жаловался на свое здоровье, на живот, на зубы. Я давал ему морфий. Выглядел он все хуже и хуже. Когда я спрашивал, что с ним, он не мог объяснить. Велосипед доставил нам немало хлопот. Но я его чинил. Без сына я бы не добрался. Ехали мы долго. Недели. Мы то и дело сбивались с пути, зря теряли время. Я по-прежнему не знал, что я должен делать с Моллоем, когда найду его. Об этом я больше не думал. Я думал о себе, много, в пути, когда сидел за спиной сына, глядя поверх его головы, и на стоянках, когда он сновал туда-сюда или уходил, оставив меня одного. А уходил он часто, разведать местность, купить продовольствия. Я практически ничего не делал. Должен сказать, что заботился он обо мне хорошо. Был он неуклюжим, глупым, медлительным, грязным, лживым, лукавым, расточительным, непочтительным, но меня не покинул. Я много думал о себе. То есть часто бросал на себя взгляд, закрывал глаза, забывался, начинал все сначала. Добирались в Баллибу мы долго, а добравшись, не знали об этом. Стой, - сказал я однажды сыну. Я только что заметил пастуха, вид которого мне понравился. Он сидел на земле, поглаживая собаку. Стадо черных стриженых овец безбоязненно бродило вокруг них. Боже, какая пастораль! Оставив сына у обочины, я направился к ним, по траве. Я часто останавливался и отдыхал, опершись о зонт. Пастух наблюдал, как я иду, не поднимаясь. Собака тоже, не подавая голоса. Овцы тоже. Да, постепенно, одна за другой, они поворачивались в мою сторону и смотрели, как я иду. Лишь изредка попятное движение, крохотное копытце, бьющее о землю, выдавали их беспокойство. Пугливыми, какими бывают овцы, они не казались. И сын мой, конечно, наблюдал, как я иду, я спиной чувствовал его взгляд. Молчание было полным. Во всяком случае, глубоким. Принимая во внимание все - наступил торжественный момент. Погода стояла дивная. День завершался. Останавливаясь, я каждый раз оглядывался вокруг. Смотрел на пастуха, на овец, на собаку, даже на небо. Но когда я шел, то видел только землю и движение моих ног здоровая нога совершает прыжок, задерживается в полете, приземляется и поджидает приход подруги. Наконец я остановился шагах в десяти от пастуха. Ближе подходить не имело смысла. С каким удовольствием я его описал бы. Собака его любила, овцы не боялись. Скоро он поднимется, почувствовав появление росы. Овчарня далеко-далеко, но он видит издали огонек в своей хижине. Я оказался посреди овец, они окружили меня, их взгляды сошлись на мне. Возможно, они приняли меня за мясника, пришедшего выбрать одну из них. Я снял шляпу и видел, как собака проследила взглядом за движением моей руки. Я снова оглянулся, утратив дар речи. Я не знал, как нарушить это молчание. Я был близок к тому, чтобы отступить, не произнеся ни слова. Наконец я произнес: Баллиба, - с вопросительной, надеюсь, интонацией. Пастух вынул изо рта трубку и ткнул мундштуком в землю. Я страстно хотел сказать: Возьмите меня с собой, я буду верно вам служить, а нужен мне лишь ночлег да немного еды. Я понял, но, кажется, не подал вида, ибо он повторил свой жест и несколько раз ткнул мундштуком в землю. Балли, - произнес я. Он поднял руку, мгновение она колебалась, как бы над картой, затем замерла. Трубка все еще слабо курилась, голубая струйка дыма повисла в воздухе, затем исчезла. Я посмотрел в указанном направлении. Собака тоже. Мы все трое повернулись на север. Овцы теряли ко мне интерес. Может быть, они поняли. Я услышал, как они снова щиплют траву, переходя с места на место. Наконец я различил на границе равнины неясное мерцание, рой светлячков, затуманенных расстоянием. Я подумал о Млечном Пути. Как будто слабые брызги на мрачном горизонте. Я возблагодарил вечер, приносящий с собой огни - в небе звезды, а на земле ответные огоньки, зажигаемые людьми. Тщетно поднимал бы свою трубку пастух при свете дня, направляя ее к отдаленному, четко очерченному месту соединения земли и неба. Но вот я почувствовал, что пастух и собака снова поворачиваются ко мне, и пастух затягивается трубкой в надежде, что она не погасла. Я знал, что теперь уже один всматриваюсь в это отдаленное мерцание, которое будет становиться все ярче и ярче, это я тоже знал, и затем внезапно потухнет. А мне не хотелось оставаться одному, или с сыном, нет, одному, очарованному. И я стал обдумывать, как бы покинуть их, не проклиная себя и не причиняя боли, или с проклятьями и болью, но как можно меньшими, как вдруг огромной силы вздох вокруг меня дал мне понять, что ухожу не я, а стадо. Я смотрел, как они удаляются, - впереди человек, за ним овцы, сбившись в кучу, низко опустив головы, толкая друг друга, изредка пускаясь трусцой, вслепую, не останавливаясь, хватая в последний раз сколько удастся травы, и позади всех - собака, помахивая длинным черным поднятым хвостом, хотя и нет свидетелей ее торжества, если это именно то, что она испытывала. Вот так, в идеальном порядке, который пастуху не надо устраивать, а собаке поддерживать, маленькое стадо отбыло. Нет сомнения, что в том же порядке добредут они до хлева или загона. А там пастух отойдет в сторону, чтобы пропустить их и пересчитать, пока они проходят перед ним. Затем он направится к своей хижине, дверь на кухню открыта, лампа горит, он войдет и, не снимая шляпы, сядет за стол. А собака замрет на пороге, не зная, можно ли ей войти или она должна остаться на улице.
В эту ночь у меня с сыном произошла дикая сцена. Не помню по какому поводу. Подождите, это может оказаться важным.
Нет, не помню. У меня с сыном было столько сцен. В тот момент она, вероятно, показалась похожей на любую другую, и это все, что я помню. Я, конечно, провел ее наилучшим образом, как всегда, благодаря своей безукоризненной технике, и продемонстрировал сыну всю безмерность его вины. Но на следующий день я понял, что допустил ошибку. Ибо, проснувшись утром, я обнаружил, что нахожусь в шалаше один, а ведь я всегда просыпался первым. Более того, инстинкт подсказывал мне, что один я нахожусь уже длительное время и что мое дыхание давно уже не смешивается с дыханием сына, в тесном шалаше, который он воздвиг под моим наблюдением. Но то, что он исчез вместе с велосипедом, ночью или на рассвете, само по себе не вызвало у меня серьезного беспокойства. Если бы дело ограничивалось только этим, я нашел бы его поступку великолепные и веские причины. К несчастью, он забрал свой рюкзак и плащ. И ничего из принадлежавшего ему ни в шалаше, ни вне шалаша не осталось, абсолютно ничего. Но и это еще не все, ибо ушел он со значительной суммой денег, он, которому дозволялось иметь при себе лишь несколько пенсов, иногда, чтобы опустить в копилку. Ибо раз уж он отвечал за все, под моим наблюдением, конечно, и прежде всего за покупки, то пришлось доверить ему деньги. Так что денег у него всегда было больше, чем необходимо. Чтобы сказанное мной звучало правдоподобнее, добавлю следующее.
1. Я хотел, чтобы он научился двойной бухгалтерии в денежных расчетах, и сам преподал ему ее основы.
2. Я не желал более иметь дела с этими жалкими грошами, некогда составлявшими предмет моего восторга.
3. Я велел ему приглядывать, в его отъезды, второй велосипед, легкий и недорогой. Ибо я устал от багажника и предвидел тот день, когда у сына не останется больше сил крутить педали за нас обоих. Я подозревал, что я способен, и более того, знал, что я способен, немного попрактиковавшись, крутить педаль одной ногой. И тогда я снова займу принадлежащее мне по праву место, то есть впереди. А сын мой будет следовать за мной. И прекратится позор его неповиновения, когда я говорю: Направо, а он поворачивает налево, а когда я говорю: Налево, он поворачивает направо, или едет прямо, когда я говорю: Направо или налево, как это случалось в последнее время все чаще и чаще.
Вот и все, что я хотел добавить.
Но, заглянув в свой кошелек, я обнаружил в нем всего-навсего пятнадцать пенсов, и это привело меня к выводу, что сын мой, не довольствуясь имеющейся у него суммой, обшарил мои карманы, прежде чем уйти, пока я спал. А душа человеческая столь причудлива, что первым моим чувством было чувство благодарности за то, что он оставил мне эту ничтожную мелочь, которая выручит меня, пока не придет помощь, и в поступке его я усматривал деликатность!
Итак, я остался один, имея при себе рюкзак, зонт (который он тоже мог легко унести) и пятнадцать пенсов, сознавая, что меня покинули, безжалостно и, наверняка, умышленно, в Баллибе, если я и впрямь находился в Баллибе, но по-прежнему далеко от Балли. Я пробыл несколько дней, не знаю сколько, там, где меня оставил сын, доедая остатки еды (которую он также мог легко унести), не встретив ни одной живой души, бессильный что-либо предпринять, или, возможно, достаточно наконец сильный, чтобы не предпринимать ничего. Я сохранял спокойствие, ибо знал, что скоро все кончится или возобновится неважно, как это произойдет - тоже неважно, оставалось только ждать. И, то отгоняя их, то призывая, чтобы проще было их уничтожить, я забавлялся детскими надеждами, как например: сын мой, поостыв, сжалится надо мной и вернется! Или: Моллой, в чьем краю я нахожусь, придет ко мне, если я не в силах прийти к нему, и станет моим другом, моим отцом, и поможет мне сделать то, что я должен сделать, и тогда и Йуди не разгневается на меня и меня не накажет! Да, я не мешал моим надеждам расти и множиться, сверкать и переливаться тысячью граней, а затем сметал их одним взмахом великого отвращения, очищался от них и с удовольствием обозревал пустыню, которую они только что оскверняли. А по вечерам я поворачивался лицом к огням Балли и смотрел, как они разгораются все ярче и ярче, а затем гаснут почти одновременно - тусклые мерцающие огоньки доведенных до ужаса людей. И я говорил себе: Подумать только, я мог бы быть сейчас там, если бы не мое несчастье! Что касается Обидила, о котором я до сих пор ни разу не упоминал и с которым страстно желал встретиться лицом к лицу, то, признаться, я никогда его не видел, ни лицом к лицу, ни на расстоянии, возможно, он вообще не существует, меня бы это не удивило. А при мысли о тех наказаниях, которым мог подвергнуть меня Йуди, меня охватывал такой мощный приступ внутреннего смеха, что я сотрясался, не издавая при этом ни звука и сохраняя на лице присущее мне выражение печали и покоя. Однако все тело мое сотрясалось, даже ноги, так что я вынужден был прислоняться к дереву или к кусту, когда приступ заставал меня на ногах, зонта было уже недостаточно, чтобы предохранить меня от падения. Поистине, странный смех, и, если вдуматься, назвал смехом я его, пожалуй, из-за лени или по неведению. Что касается меня самого, этой надежной забавы, то должен признаться, что тогда мысль о себе мне в голову не приходила. Временами, правда, казалось, что вот-вот она придет, и я устремлялся к ней, как морской песок устремляется навстречу набегающей пенистой волне, хотя, признаться, образ этот вряд ли подходил к моему положению, вернее было бы сказать о дерьме, поджидающем, когда спустят воду. И здесь же я упоминаю о том, как замерло однажды мое сердце, когда муха в моей комнате, пролетая над самой пепельницей, взметнула дуновением своих крыльев щепотку пепла. Постепенно я становился все более слабым и самоуверенным. Уже несколько дней я ничего не ел. Я мог бы, вероятно, поискать ежевику и грибы, но мне ничего не хотелось. Целый день валялся я в шалаше, бессмысленно сожалея о плаще сына, а вечером выбирался наружу, чтобы от души потешиться над огнями Балли. И хотя у меня немного побаливал живот, который одолевали то спазмы, то газы, чувствовал я себя необычайно довольным, я был доволен самим собой, буквально в восторге, очарован собственной персоной. Я говорил себе: Скоро я совсем потеряю сознание, это вопрос времени. Но прибытие Габера положило этим забавам конец.