Сэмюэль Беккет - Моллой
В эту ночь у меня с сыном произошла дикая сцена. Не помню по какому поводу. Подождите, это может оказаться важным.
Нет, не помню. У меня с сыном было столько сцен. В тот момент она, вероятно, показалась похожей на любую другую, и это все, что я помню. Я, конечно, провел ее наилучшим образом, как всегда, благодаря своей безукоризненной технике, и продемонстрировал сыну всю безмерность его вины. Но на следующий день я понял, что допустил ошибку. Ибо, проснувшись утром, я обнаружил, что нахожусь в шалаше один, а ведь я всегда просыпался первым. Более того, инстинкт подсказывал мне, что один я нахожусь уже длительное время и что мое дыхание давно уже не смешивается с дыханием сына, в тесном шалаше, который он воздвиг под моим наблюдением. Но то, что он исчез вместе с велосипедом, ночью или на рассвете, само по себе не вызвало у меня серьезного беспокойства. Если бы дело ограничивалось только этим, я нашел бы его поступку великолепные и веские причины. К несчастью, он забрал свой рюкзак и плащ. И ничего из принадлежавшего ему ни в шалаше, ни вне шалаша не осталось, абсолютно ничего. Но и это еще не все, ибо ушел он со значительной суммой денег, он, которому дозволялось иметь при себе лишь несколько пенсов, иногда, чтобы опустить в копилку. Ибо раз уж он отвечал за все, под моим наблюдением, конечно, и прежде всего за покупки, то пришлось доверить ему деньги. Так что денег у него всегда было больше, чем необходимо. Чтобы сказанное мной звучало правдоподобнее, добавлю следующее.
1. Я хотел, чтобы он научился двойной бухгалтерии в денежных расчетах, и сам преподал ему ее основы.
2. Я не желал более иметь дела с этими жалкими грошами, некогда составлявшими предмет моего восторга.
3. Я велел ему приглядывать, в его отъезды, второй велосипед, легкий и недорогой. Ибо я устал от багажника и предвидел тот день, когда у сына не останется больше сил крутить педали за нас обоих. Я подозревал, что я способен, и более того, знал, что я способен, немного попрактиковавшись, крутить педаль одной ногой. И тогда я снова займу принадлежащее мне по праву место, то есть впереди. А сын мой будет следовать за мной. И прекратится позор его неповиновения, когда я говорю: Направо, а он поворачивает налево, а когда я говорю: Налево, он поворачивает направо, или едет прямо, когда я говорю: Направо или налево, как это случалось в последнее время все чаще и чаще.
Вот и все, что я хотел добавить.
Но, заглянув в свой кошелек, я обнаружил в нем всего-навсего пятнадцать пенсов, и это привело меня к выводу, что сын мой, не довольствуясь имеющейся у него суммой, обшарил мои карманы, прежде чем уйти, пока я спал. А душа человеческая столь причудлива, что первым моим чувством было чувство благодарности за то, что он оставил мне эту ничтожную мелочь, которая выручит меня, пока не придет помощь, и в поступке его я усматривал деликатность!
Итак, я остался один, имея при себе рюкзак, зонт (который он тоже мог легко унести) и пятнадцать пенсов, сознавая, что меня покинули, безжалостно и, наверняка, умышленно, в Баллибе, если я и впрямь находился в Баллибе, но по-прежнему далеко от Балли. Я пробыл несколько дней, не знаю сколько, там, где меня оставил сын, доедая остатки еды (которую он также мог легко унести), не встретив ни одной живой души, бессильный что-либо предпринять, или, возможно, достаточно наконец сильный, чтобы не предпринимать ничего. Я сохранял спокойствие, ибо знал, что скоро все кончится или возобновится неважно, как это произойдет - тоже неважно, оставалось только ждать. И, то отгоняя их, то призывая, чтобы проще было их уничтожить, я забавлялся детскими надеждами, как например: сын мой, поостыв, сжалится надо мной и вернется! Или: Моллой, в чьем краю я нахожусь, придет ко мне, если я не в силах прийти к нему, и станет моим другом, моим отцом, и поможет мне сделать то, что я должен сделать, и тогда и Йуди не разгневается на меня и меня не накажет! Да, я не мешал моим надеждам расти и множиться, сверкать и переливаться тысячью граней, а затем сметал их одним взмахом великого отвращения, очищался от них и с удовольствием обозревал пустыню, которую они только что оскверняли. А по вечерам я поворачивался лицом к огням Балли и смотрел, как они разгораются все ярче и ярче, а затем гаснут почти одновременно - тусклые мерцающие огоньки доведенных до ужаса людей. И я говорил себе: Подумать только, я мог бы быть сейчас там, если бы не мое несчастье! Что касается Обидила, о котором я до сих пор ни разу не упоминал и с которым страстно желал встретиться лицом к лицу, то, признаться, я никогда его не видел, ни лицом к лицу, ни на расстоянии, возможно, он вообще не существует, меня бы это не удивило. А при мысли о тех наказаниях, которым мог подвергнуть меня Йуди, меня охватывал такой мощный приступ внутреннего смеха, что я сотрясался, не издавая при этом ни звука и сохраняя на лице присущее мне выражение печали и покоя. Однако все тело мое сотрясалось, даже ноги, так что я вынужден был прислоняться к дереву или к кусту, когда приступ заставал меня на ногах, зонта было уже недостаточно, чтобы предохранить меня от падения. Поистине, странный смех, и, если вдуматься, назвал смехом я его, пожалуй, из-за лени или по неведению. Что касается меня самого, этой надежной забавы, то должен признаться, что тогда мысль о себе мне в голову не приходила. Временами, правда, казалось, что вот-вот она придет, и я устремлялся к ней, как морской песок устремляется навстречу набегающей пенистой волне, хотя, признаться, образ этот вряд ли подходил к моему положению, вернее было бы сказать о дерьме, поджидающем, когда спустят воду. И здесь же я упоминаю о том, как замерло однажды мое сердце, когда муха в моей комнате, пролетая над самой пепельницей, взметнула дуновением своих крыльев щепотку пепла. Постепенно я становился все более слабым и самоуверенным. Уже несколько дней я ничего не ел. Я мог бы, вероятно, поискать ежевику и грибы, но мне ничего не хотелось. Целый день валялся я в шалаше, бессмысленно сожалея о плаще сына, а вечером выбирался наружу, чтобы от души потешиться над огнями Балли. И хотя у меня немного побаливал живот, который одолевали то спазмы, то газы, чувствовал я себя необычайно довольным, я был доволен самим собой, буквально в восторге, очарован собственной персоной. Я говорил себе: Скоро я совсем потеряю сознание, это вопрос времени. Но прибытие Габера положило этим забавам конец.
Был вечер. Я выполз из шалаша, чтобы похохотать вволю, а заодно посмаковать свое истощение. Он был уже здесь. Он сидел на пне и дремал. Привет, Моран, - сказал он. Вы узнаете меня? - спросил я. Он вынул и раскрыл записную книжку, послюнявил палец, полистал страницы, пока не нашел нужную, и поднес книжку к глазам, которые одновременно опустил к ней. Я ничего не вижу, - сказал он. Одет он был так же, как и в прошлый раз. Следовательно, мои критические замечания о его воскресном костюме были несправедливы. Если только сегодня не воскресенье. Но разве когда-нибудь я видел его одетым по-другому? Спички у вас есть? - спросил он. Я не узнал этот издали доносящийся голос. Или фонарь, - сказал он. По моему лицу он, вероятно, понял, что никакими источниками света я не располагаю. Он вынул из кармана электрический фонарик и посветил на страницу. Затем прочитал: Жак Моран, вернуться домой, дело прекратить. Он выключил фонарик, закрыл записную книжку, заложив в нее палец, и взглянул на меня. Я не могу идти, - сказал я. Что? - спросил он. Я болен, не могу двигаться, - сказал я. Я не слышу, что вы говорите, - сказал он. Я прокричал ему, что двигаться не могу, что я болен, что меня надо перенести, что меня бросил сын, что больше мне не выдержать. Он внимательно осмотрел меня с ног до головы. Я сделал несколько шагов, опираясь на зонт, чтобы убедить его, что ходить я не могу. Он снова открыл записную книжку, осветил фонариком ту же страницу, долго изучал ее и произнес: Моран, вернуться домой, дело прекратить. Он закрыл записную книжку, сунул ее в карман, положил в карман фонарик, поднялся, скрестил руки на груди и объявил, что умирает от жажды. Ни слова о том, как я выгляжу. А ведь я не брился с того самого дня, как мой сын прикатил из Хоула велосипед, не причесывался, не мылся, не говоря уже о тех лишениях, которые я перенес, и о глубоких внутренних метаморфозах. Вы узнаете меня? - закричал я. Узнаю ли я вас? - произнес он. И задумался. Я знал, о чем он думает, - он подыскивает фразу, способную побольнее меня уязвить. Ах, Моран, - сказал он, - что вы за человек! От слабости я качался. Если бы я замертво свалился у его ног, он сказал бы: Старина Моран, ты ничуть не изменился. Становилось все темнее. Я засомневался, Габер ли это на самом деле. Шеф сердится? спросил я. У вас случайно не найдется бутылки пива? - спросил он. Я хочу знать, сердится ли шеф? - закричал я. Сердится, - сказал Габер, - не смешите меня, с утра до вечера он потирает руки, мне из соседней комнаты слышно. Это ничего не значит, - сказал я. И посмеивается, - сказал Габер. Уверен, что он сердится на меня, - сказал я. Знаете, что он сказал мне на днях? - спросил Габер. Он изменился? - сказал я. Изменился, - сказал Габер, - нет, он не изменился, зачем ему меняться, он стареет, вот и все, стареет, как весь мир. Сегодня у вас какой-то странный голос, - сказал я. Вряд ли он меня услышал. Ну что ж, - сказал он, снова скрещивая руки на груди, - если вам нечего больше мне сказать, я пойду. И пошел, не попрощавшись. Но я догнал его, несмотря на свое к нему отвращение, несмотря на слабость и больную ногу, и потянул за рукав. Что он вам сказал? - спросил я. Габер остановился. Моран, - сказал он, - вы мне осточертели. Умоляю вас, - сказал я, - скажите мне, что он вам сказал. Он оттолкнул меня. Я упал. Он не хотел свалить меня, он не понимал в каком состоянии я нахожусь, он просто хотел меня отстранить. Подняться я не пытался. Я издал вопль. Он подошел и склонился надо мной. Усы у него были, как у моржа, каштанового цвета. Я видел, как они шевелятся, как открывается рот, и почти тотчас же услышал издали слова участия. Габер не был жестоким, я прекрасно его знал. Габер, - сказал я, - о многом я вас не прошу. Я хорошо помню эту сцену. Он хотел помочь мне подняться. Я оттолкнул его. Мне было хорошо там, где я лежал. Что он вам сказал? - спросил я. Не понимаю, - сказал Габер. Вы только что говорили, что он что-то вам сказал, сказал я, - но я вас перебил. Перебил? - спросил Габер. Знаете, что он сказал мне на днях? - сказал я, - вот ваши слова. Лицо его просветлело. Этот увалень соображал так же быстро, как мой сын. Он сказал мне, - сказал Габер, - Габер, сказал он... Громче! - закричал- я. Он сказал мне, - сказал Габер, - Габер, сказал он, жизнь - прекрасная штука, Габер, и превосходная. Он приблизил свое лицо к моему. Превосходная, - сказал он, - прекрасная штука, Моран, и превосходная. Он улыбнулся. Я закрыл глаза. Улыбки очень приятны, по-своему сердечны, но лучше, когда они издалека. Я спросил: Вы полагаете, он имел в виду человеческую жизнь? Я прислушался. Возможно, он не имел в виду человеческую жизнь, - сказал я. И открыл глаза. Я был один. Пальцы мои сжимали землю и траву, которую я нечаянно вырвал, все еще вырывал. Я вырывал ее буквально с корнем. Осознав, что я сделал, что я делаю, какое неприличие, я в ту же секунду перестал это делать и разжал ладони. Вскоре они опустели.