Фавор, или бабушкин внук - Петр Немировский
Но пока, увы, приходится хоронить погибших, еще троих. Двоих — сегодня вечером, одного — завтра утром. Что-то говорят по телевизору их родные. Отцы, братья и мужья в ермолках читают Кадиш скорбящих[4]. Плачут жены, сестры, матери, отрезая на кладбищах от черных своих платьев кусочки воротников. Раввины молятся. Премьер-министр выражает соболезнование. Завтра утром будут хоронить еще двоих. Почему двоих? Ведь остался последний, третий? Все правильно, но еще один скончался в госпитале от ран, не спасли. А-а...
Снова отец или брат — по телевизору, по радио, в приемниках автомобилей — читает Кадиш. Матери и жены надевают черные платья. Висят эти проклятые черные платья в шкафах. Хочешь или нет, надеть все равно придется.
Все звонят друг другу — в Хедеру, Тель-Авив, Ашдод. «Твои все живы? Никто не ранен? Слава Богу, Барух Ашем!..» У каждого магазина на входе — охранники. Обыскивают входящих, «прозванивают» детекторами, заглядывают в сумки, в глаза. И выходят утром из подъездов солдаты — пареньки восемнадцати лет, очкарики, тянут автоматы и вещмешки к автобусным остановкам. И полные автобусы солдат.
И в доме престарелых есть бункер со стальной дверью. Там внутри — противогазы, лекарства, бутыли с питьевой водой и баллоны с кислородом. У каждого старичка и старушки — свой противогаз, именной. У «баклажанов» тоже. И у бабы Лизы. И у Фейги. И у Ицика. Каждому специально примеряли, подбирали размер. Кто знает, может, уже сегодня вечером или завтра утром случится не приход Мошиаха, не всеобщее воскресение, а ракетный обстрел. Придется спускаться в бункер.
После взрыва и похорон все поникли. Весь город, вчера еще такой веселый, такой Пасхальный, в цветах и вине, стал унылым, мрачным.
Никто не смотрит в глаза другого. Боятся показать, что теряют надежду, что устали ждать, устали верить. Ладно с Ним, Мошиахом, может, Он и не придет никогда. Но как бы просто пожить, чтобы без взрывов? Чтобы не показывали по телевизору эти раскуроченные автобусы, разбитые стекла, хасидов с мешочками для останков? Ведь так хорошо можно жить. Вдыхать запахи в масличных рощах. Купаться в горных речушках. Сидеть в кафе. Но почему-то такие простые радости кажутся неосуществимыми мечтами. И где? На земле, которую Всевышний обетовал Своему народу...
День поминовения! Помни обо всех усопших, обо всех мучениках, о всех погибших! Не забывай, чьей кровью и чьей жизнью тебе досталась свобода. Пусть даже такая свобода, со взрывами.
Натан ходил по улицам Афулы. Чувствовал непонятную вину из-за своей непричастности к этим страданиям своих единокровников. Отсюда, из прекрасного израильского далека, Нью-Йорк, несмотря на теракт одиннадцатого сентября, все равно казался ему городом сытым и благополучным.
Увы, не понять ему жителей Израиля, хоть он и еврей, а все евреи вроде бы — братья. Но ведь не живет он их страданиями, не видит в Нью-Йорке по телевизору все эти сцены после терактов, не боится в Нью-Йорке ездить в метро и без обыска входит там в любой супермаркет.
Он здесь — чужой. У них, в Израиле, своя жизнь. И привыкнуть к такой жизни трудно. Куда легче привыкнуть к американскому комфорту.
…Что-то странное стало происходить на улицах города. Траурные мелодии, звучавшие с утра, почему-то смолкли. Все вокруг пришло в движение — вдруг, под вечер, с первыми звездами.
Из домов стали выходить люди, выносить столы и мангалы. «Р-р-р» — задрожала земля, по улицам пошли танки и бронетранспортеры. И девушки в шортиках, с налитыми такими — ах-ах! — задницами и в футболочках. Загорелые такие, сочные. Все улыбаются, смеются. А-а... День независимости. Как? Сейчас? Подождите минутку! Я ведь предавался трауру. Вспомнил и про своего деда Натана, погибшего в войну. Неизвестно, где и как он погиб. Может, его расстреляли в первые дни войны, а может, позже — в сорок втором или сорок третьем, — при ликвидации Вильнюсского гетто. Натан всегда представлял себе деда не смертником, не жертвой, а героем. Одним из тех, кто организовал в гетто группу самообороны и готовил восстание. «Нас не поведут, как овец, на бойню!» — так начиналось их знаменитое воззвание...
— Эй, хавер![5] Ты почему не пьешь? Почему такой грустный? — окликнул его какой-то мужчина у широкого стола, на котором стояли бутылки водки, пиво, лежала горка только что сваренной кукурузы.
— Да? А что, надо пить? — Натан взял протянутую рюмку водки и початок кукурузы. Дал какие-то деньги.
— Конечно! Ты где живешь — на Луне? — мужчина легонько постучал пальцем по своим часам на руке. — Уже начало девятого. День поминовения закончился, начался День независимости[6]. Праздник! Еврей не должен быть грустным. Пусть грустят наши враги!
Девчонки взобрались на танки и бэтээры и, сбросив босоножки, танцевали на броне. Солдаты, оставив автоматы, вылезли из люков кабин, обнимались с девушками.
Натан встречал сейчас медсестер и санитаров из дома престарелых с их супругами и детьми. И продавцов книжных магазинов, с которыми успел познакомиться, и гидов из турбюро. Одна из девушек, стоящая на бронемашине, громко звала его:
— Иди сюда! Ты что, не узнаешь меня? Я работаю в баре. Американец! Писатель!
Положив руки друг другу на плечи, танцевали хасиды. Развевались полы их черных лапсердаков. «Мошиах! Мошиах!» — выкрикивали они, и такая радость была на их лицах, что Натан, уже порядком захмелевший, вдруг ощутил себя навеки и неразрывно слитым с ними всеми — санитарами, таксистами, солдатами, хасидами...
А на темных холмах вспыхивали шестиконечные звезды. Бабахнул гром салюта. Все небо засверкало.
— Иди сюда, американец!.. Хавер, почему не пьешь?.. Нас не поведут, как овец, на бойню! Пусть плачут наши враги!..
Взяв руку девушки, он полез было на бронемашину. Но девушка почему-то руку выдернула. Хохотала, видя, как этот неуклюжий пьяный писатель шлепнулся на траву.
Поднявшись, Натан засмеялся и направился к хасидам. Вклинился в их крутящееся кольцо.
Мошиах! Мошиах!..
Глава 11
— Иди! Иди, бабушка!