Петер Биксель - Современная швейцарская новелла
— Будь у него такая возможность! Ну разве я не права? Он всегда себе найдет отговорку.
Ее рука треплет меня по голове, ерошит волосы.
— Чего надулся, головастик? — спрашивает она, заглядывая мне в глаза. — Хочешь, я с ним поговорю? Идет? Так что он тогда сказал? «Не задумываясь, даже пешком»?
Ставни распахнулись, и над террасой одного из домов я увидел сине-фиолетовую полосу — границу горизонта.
— Море! — воскликнул отец. — Вот оно, море!
Через всю террасу висели на веревках развевающиеся простыни. Временами доносилось их хлопанье на ветру.
— Северо-западный, — сказал отец. — Не испортилась бы погода.
Гостиница называлась «Нептун». Последний этаж. Шестой. Узкая комната больше походила на коридор, чем на гостиничный номер: кафельный пол, у стены в ряд две кровати.
— По-моему, чисто, — заметил отец, — да мы ведь и не надолго — переночуем только…
Я прилип к окну. Немного кружилась голова, виски занемели, как от холода, — наверно, сказывалась усталость.
— Поторапливайся, — говорит отец. — Сейчас пойдем. Геную надо увидеть с моря, тогда только оценишь ее красоту. А гулять по городу — все равно что по лесу ходить: одно дерево похоже на другое, общей картины не хватает…
Долго ли умыться, вытереть лицо и руки полотенцем, оставляя на нем грязные следы — следы копоти и сажи? Я смотрю на отца: он уже прихорошился, тщательно причесал усы.
— Что-нибудь не так? — спрашивает он. И улыбается.
Интересно, что бы он сказал, если бы узнал о нашем с мамой секрете? Сейчас не время это выяснять. Можно было, конечно, поговорить в поезде, но у меня не хватило смелости. Например, по пути из Тортоны в Геную, когда я закрывал окно, в которое летели искры и угольная пыль — наверно, из-за того, что мы ехали в первом вагоне…
Неизвестные места, незнакомые названия. Из Тортоны в Асти. Из Асти в Тонко, у нас там, оказывается, родственники. Сначала часа три поездом, потом столько же автобусом. Отец в отличном настроении: прибытия, отправления — все минута в минуту, строго по расписанию, в чем он, поглядывая на свои часы («Смотри-ка, надо же!»), каждый раз убеждался.
Заранее уведомленные открыткой, родственники встретили нас на автобусной остановке. Объятия, поцелуи. Деревня состояла из вытянутых приземистых домов, мы прошлись по ней, заглянули в лавку, где отец всех угостил вином. Самыми близкими из родни были двоюродные братья, оба примерно того же возраста, что и он, но выше ростом, хорошего сложения, с красивыми открытыми лицами.
— Вот он какой, наш швейцарец, — приговаривали они, обнимая отца за плечи. А все остальные, в том числе мальчишки и девчонки — дети двоюродных братьев, — удивлялись, что швейцарец ничем, абсолютно ничем не отличается от их односельчан. Говорили они на местном диалекте, напоминавшем французский язык, а отец отвечал им то по-нашему, то по-итальянски.
К праздничному ужину зарезали кролика и несколько кур, за столом, на котором стояла целая батарея бутылок, собралось человек двадцать, а может, и больше. Мало-помалу все разговорились, слышались крики «ура», смех, хлопки пробок. Один тост сменялся другим. Дети тоже пили вместе со взрослыми, а один из родственников каждый раз наполнял их стаканы, правда всего на четверть.
— Моему чуть-чуть, на донышке, — предупредил отец.
Это было первое в моей жизни вино. Не могу сказать, чтобы оно мне понравилось или, наоборот, показалось невкусным — слегка пощипывало в горле, и только.
За столом стало шумно, а двоюродные братья все приставали к отцу: что он выгадал, став швейцарцем? Сначала отец лишь плечами пожимал — видно, вопрос был для него неожиданный, — а потом, поскольку братья настаивали, сказал, раз, мол, они хотят его выслушать, он, с их позволения, лучше объяснит, в чем он прогадал. Взять, к примеру, вино — и он дотронулся до бутылки, — о таком добром вине в Швейцарии можно только мечтать.
Все захлопали в ладоши.
— Спасибо, — сказал один из братьев, — комплименты слушать каждому приятно, но нам интересно…
— Понятно, понятно! — перебил его отец, у которого уже немного блестели глаза. — Какие у нас преимущества… Так сразу и не скажешь. Да и не хотелось бы, чтобы вы приняли меня за хвастуна. Швейцария сто лет и даже больше ни с кем не воюет. Сама никого не трогает, и ее никто не трогает. По-моему, это и есть главное преимущество.
— Хорошо сказал, — послышалось со всех сторон. — Да здравствует Швейцария!
Сидевшая рядом со мной старушка взяла мою руку и крепко-крепко сжала.
— Какой у тебя умный отец! — повторяла она. — До чего верные слова!
И только тут я вспомнил, что рассказал мне в автобусе отец: из Тонко, из всей области Ланге много людей, особенно молодых, ушли на войну в горы. Целые полки. А назад вернулись, можно сказать, единицы, да и у тех тела покалечены, но еще сильнее — души. Чтобы почтить погибших, тех, кто лежит в безымянных могилах, в каждой деревне, даже маленькой, установлены памятники или на худой конец — мемориальные доски.
Отец снова заговорил, но его поминутно перебивали вопросами: сколько он получает? какой у него рабочий день? правда ли, что на итальянцев в Швейцарии смотрят косо?
— Когда как… в зависимости… всякое бывает… — не сразу находился отец.
Я уже плохо воспринимал происходящее. От вина и духоты у меня начала кружиться голова.
Чей-то старческий, прерывающийся кашлем голос заговорил про короля:
— Пока существует король, он гарант…
Что за дурацкое слово такое — гарант?
До сих пор за столом ни разу не упомянули дуче. Отец это оценил, когда говорил мне потом о враждебном отношении здесь и вообще в Пьемонте к этому надутому болтуну. Понятно, почему о нем никто и слышать не хочет. Шут — он всегда шут, хоть в каске, хоть в котелке, хоть в широкополой соломенной шляпе, как тогда на уборке урожая.
Когда старик кончил про короля, маленький человечек затренькал на мандолине. Но старший из братьев остановил его. Сначала, сказал он, надо уложить детей. И в самом деле, малыши большей частью уже спали — кто прямо за столом, кто на руках у матерей.
— Ты тоже ложись, — сказал отец, — у нас завтра тяжелый день.
Я прямо умирал — до того мне хотелось спать, — но вдруг расхохотался. Да так громко и неудержимо, что окружающие, глядя на меня, тоже начали смеяться.
— Смешинка в рот попала, — говорили они, — ничего, сейчас он успокоится.
Отец дал мне подзатыльника, но не больно.
— Это все из-за вина, — приговаривал он, — только из-за вина.
Отец, конечно, был прав, но отчасти, потому что рассмешил меня именно он. Едва он произнес слово «тяжелый», я представил себе маму, как она всякий раз говорит отцу, если он, засидевшись в пивнушке, поздно возвращается домой: «Хватит болтать! Язык уже не ворочается — такой тяжелый». И еще я представил себе, как открывается дверь и входит — кто? — опять же мама и грозит отцу пальцем: бессовестный, дескать, позволил ребенку пить эту отраву…
Смех прошел. Жена одного из братьев взяла меня за руку и отвела на второй этаж в большую комнату.
— Спи, — сказала она, поправив простыню, — отдыхай. Папа скоро придет. — И, погладив меня по голове, на цыпочках вышла из комнаты и погасила свет.
Внизу запели — сначала тихо, потом громче, заглушая временами мандолину. Почти все песни были знакомые, их и у нас поют, от этого мне стало грустно. Я поднялся и, покачиваясь, подошел к окну. В огромном безоблачном небе светила почти полная луна. Раньше она не казалась мне такой чужой и такой высокой — наверно, потому, что я привык следить за ее перемещением над горами, здесь же гор не было — только холмы, низкие ряды холмов. По площади двигалась тень: собака. Она обнюхала одну дверь, другую и затрусила прочь мимо памятника. Луна освещала лицо солдата, его грозно поднятую руку и в рамке имена погибших на поле боя — длинный, убористый список.
Сколько они там, внизу, еще собираются петь? Надо было прямо в Геную ехать… Уже бы увидели море, а может, и маяк. За столом говорили, несколько дней назад в генуэзском порту пришвартовался «Юлий Цезарь». А вдруг он уже уплыл? У меня комок подступил к горлу. Нет, не понимает меня отец и никогда не поймет. Дома почти всегда молчит, а здесь, в Тонко, весь вечер песни распевает. И я хорош — торчу у окна. Он войдет в комнату, увидит, что я не сплю, и, чего доброго, подумает, будто я его дожидаюсь. Нет уж, ни за что на свете не доставлю ему такого удовольствия.
— А теперь смотри в оба, — сказал отец, едва мы вышли из гостиницы, — тут ничего не стоит потеряться.
Мы находились в самой старой части города. Улицы здесь (они по-генуэзски называются «карруджи») спускаются под уклон. Высоченные дома, восьми- и девятиэтажные, покрытые грязно-зеленоватым налетом, стоят тесно; в первых этажах — лавки, кафе, винные погребки.