Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Писатель почти не испугался. В сущности, он поджидал этих славных людей, к которым привык за два месяца почти ежедневных встреч и длинной, легкой, бессодержательной и в то же время непонятно интересной болтовни. Это были люди совершенно особой формации, жившие какой-то сложной, зависимой, связанной, но, с другой стороны, абсолютно праздной и поверхностной жизнью. Самым приятным в общении с ними Крюковскому казалась именно эта поверхностность, гибкость, изумительная, почти детская откровенность во всем их внешнем обиходе — начиная с манеры двигаться, носить платье, говорить, удивляться, любопытствовать и кончая разрешением наитруднейших вопросов бытия. Точно корнету Глыбовичу и чиновнику Юрди никогда, ни в каком случае и не могли бы понадобиться такие вещи, как скрытность, притворство и осторожность. Вероятно, поэтому Крюковскому в тысячу раз было легче с ними, чем с иным профессором, адвокатом или литератором из его тесного петербургского кружка. И с настоящим удовольствием целыми часами он предавался в их обществе самым легкомысленным порхающим разговорам о чем угодно — о политике, об искусстве, о культуре, о модах, о мебели, черт знает о чем.
Корнет Глыбович пощелкал себя хлыстиком со всех сторон по натянутым рейтузам и сел на скамейку рядом с Крюковским, а молодой чиновник остался стоять против них во всем блеске своего светло-коричневого фланелевого костюма, лакированных туфель, розовых носков, розовых манжет. Он прищуривал свои тающие шоколадные глазки и, откровенно кокетничая, позевывая и улыбаясь, то и дело обнажал два ряда великолепнейших белых зубов.
— Скоро кончается, друзья мои, наш отпуск, — говорил он, слегка картавя, — встретимся ли еще вместе когда-нибудь?..
— У нас, я еще понимаю, отпуск, — сказал корнет Глыбович, — а у писателя какой же отпуск?
— Писатель был в отпуску у литературы, — засмеялся Юрди, — и вернется в нее, как я в департамент, а вы в полк.
— Покажите-ка, у вас, кажется, опять новый перстень, — сказал Крюковский и взял охотно протянутую ему молодым чиновником руку.
Рука эта была маленькая, горячая, с довольно густыми черными волосиками, с нашлифованными до маслянистого блеска длинными ногтями, и между нею и розовым рукавчиком сорочки постукивал тонкий платиновый браслет.
— Ужасно интересный камень, — говорил Крюковский, — точно громадная мутная капля крови из клюва только что зарезанного петуха. Он, вероятно, и не сродни рубину: и безобразен, и красив. И с золотом он как-то особенно неразделен.
— Это персидский талисман, — объяснил Юрди. — Мне его дала поносить мама. «Поноси, говорит, немного для карьеры». А ей он достался от прапрапрапрадедушки, персидского министра. Ведь я немножечко из персияшек, разве вы, господа, не заметили до сих пор?
— Конечно, заметили, — отозвался корнет, — еще в начале сезона, когда вы носили другой перстень, с бирюзой.
— С бирюзой, — рассеянно повторил беллетрист, — а не помнит ли кто-нибудь из вас, как называется вот тот стриженый кустарник — не эти шарики и пирамидки, а подальше, с красными ягодами?
— С красными ягодами? Так это рябина, — сказал Юрди, подпрыгивая на своих упругих, элегантно обутых ножках.
— Ничего подобного, — возразил Глыбович, — это кротегус.
— Спасибо, — поблагодарил Крюковский, — это еще не затасканное название. А то я в петербургской флоре до сих пор ужасно слаб.
— Значит, по-чеховски — «упомянуть при описании летнего вечера»? — пошутил Юрди. — Однако все это прекрасно, друзья мои, а ведь никто из нас так и не справился, кто такая вчерашняя велосипедистка.
— К чему справляться, — сказал корнет, — ясно само собой, раз она въехала прямо в эти ворота. На даче у светлейших больше сейчас некому и быть. Сыновья и замужние дочери за границей, остались одни старики, а младшая княжна, как их любимица, наверное, не захотела их бросить. Конечно, это и есть княжна Дуду.
— Дуду, вероятно, сокращенное Евдокия, попросту Авдотья, — говорил беллетрист, — я знавал одну купеческую барышню Авдотью, так ту сокращали скромнее — Додой. А вот если княжна, то непременно Дуду. И ведь поди ж ты — совсем иначе, благороднее выходит.
— А по-французски это даже имеет особый смысл, — сказал Юрди, — doux значит «сладкий». А два «ду» уже совсем сладко... Я редко встречал таких хорошеньких, как эта Дуду.
— Не влюбитесь, — погрозил ему Крюковский, — а впрочем, именно влюбитесь, а потом расскажите мне, как любят современные великосветские барышни.
— Легка на помине, — торопливо сказал корнет Глыбович и раскинулся на скамейке поживописней. — Глаза направо! — тихонько скомандовал он.
По укатанному песку аллеи мимо приятелей быстро промчалась на велосипеде и тут же свернула на шоссе, ведущее к морю, очень красивая брюнетка с бледным, видимо, напудренным лицом, чуть-чуть вздернутым носиком и капризно, наивно, но не надменно приподнятым подбородком — совсем как на этюдах известного рисовальщика красивых американских леди. На ней было уже не то белое платье, в котором приятели видели ее в первый раз, а другое — бархатное черное, с укороченным по-модному подолом, из-под которого ярко вырисовывались движущиеся тонкие ножки в лакированных туфлях и огненно-красных чулках. И гладкую прическу девушки пересекала точь-в-точь такая же красная широкая лента, изысканно скромно и туго округлявшая ее маленькую головку.
— Конечно, это княжна! — уверенно сказал корнет. — Теперь уже никаких сомнений. Она немного известна своей эксцентричностью, а ее сегодняшний костюм довольно эксцентричен.
— Чем же эксцентричен, — возразил Юрди, — я не согласен с вами. Скромное бархатное платье...
— А чулки, а огненная повязка?
— Красный цвет — последнее слово моды, — авторитетно заявил Юрди, — именно ярко-красный, «кардинал». А в соединении с черным бархатом это совсем красиво. У княжны Дуду есть вкус.
— Вы правы, — сказал беллетрист, — костюм мне тоже очень понравился. Он гармоничен.