Мартти Ларни - Современная финская новелла
— Печально все это, — вздохнул мужчина.
— Что ж, бывает, — сказала она. — Обычно случается именно так.
— Просто досадно! Ведь люди с дипломами потребуются если не сегодня, так завтра. Наверняка.
Каарина улыбнулась. Собеседник тужил по ее учебе, а вовсе не по неудачному замужеству.
— Я ходила на курсы машинописи, потом поступила на работу. Печатаю довольно быстро.
— А прожить можно на это? А им каково? — усмехнулся мужчина. И указал рукой на детей.
— Не уверена. Цены все растут. Мы будто в пропасти.
— Так оно, пожалуй, и есть.
Ему не требовалось объяснений. Достаточно было сказать, что работаешь машинисткой, и он все понял.
— А поначалу было, конечно, еще труднее. Я уж совсем отчаялась. Пришлось обегать все учреждения, какие только можно конторы.
Она почувствовала, что хочет продолжить свой рассказ. Никогда прежде ей не хотелось говорить об этом.
— Отец, ясное дело, помог бы, да мне стыдно у него брать. Мы довольно долго жили на пособие, пока я не устроилась на работу…
Тут Каарина осеклась. Это уже лишнее! Ведь трудно найти слова, чтобы правильно описать все ее мытарства. Приходилось считать каждое пенни, по каждому делу объясняться в пяти различных инстанциях. Приходилось высиживать в приемных, заполнять анкеты, собирать оправдательные документы и квитанции, объяснять то, что и так было яснее ясного. В бюро по трудоустройству только качали головой. Какому гуманисту известен способ, который бы помог?
Ее рабочие руки просто не нужны никому. И никто не хотел помочь. Они сидели за столами и в окошках, копались в ее деле. Должностные лица и чиновники, которых она постепенно возненавидела. Она могла расплакаться от малейшего пустяка — от того, что не было в деле какой-то бумаги; от того, что инспектор собеса не верил устному заверению, а всякий раз требовал письменной справки; от того, что размеры пособия смехотворны в сравнении с реальным прожиточным уровнем; от того, что чиновник из отдела охраны детства осмелился предложить ее детям «попечительство общества». Она, заливаясь слезами, ходила из ведомства в ведомство, опасаясь, что не успеет устроиться, даже если работа найдется.
Позиция бюрократических джунглей была ей ясна: бродяги, безработные, цыгане, алкоголики, матери-одиночки и вообще бедняки — все как один мошенники, нуждающиеся в присмотре. Даже мебель в подобных учреждениях выдавала эти мысли чиновников. Не было там ничего нового, одни лишь списанные другими конторами столы и стулья, такие как раз годились.
Каарина вытащила носовой платок и высморкалась, словно была простужена. Не заметил ли старик того, что было у нее на лице? Дыхание у него сопровождалось теперь пронзительным свистом. Каарина подумала: может, следует взять его под руку?
На Эспланаде, перед рестораном, стоял безбожно пьяный человек в инженерной фуражке. На ряды демонстрантов он взирал с выражением отчаяния на лице. Приятель держал его сзади, ухватившись за пиджак, оба качались из стороны в сторону. Их жены кружились вокруг них, пытаясь предпринять что-то. Наконец «инженер», не в силах более сдерживать свою ярость, заорал: «Хватит! Дальше некуда! Просто непостижимо, почему каждый Первомай, каждую божью весну коммунистическая мерзость до отказа заполняет улицы, и те, кому положено нести ответственность, не видят, к чему это ведет». Он размахивал кулаками. Из угла рта на подбородок потекла белая пена. Потом он ринулся вперед, пытаясь уцепиться за крайнего в шеренге, но в дело вмешался приятель, который стал оттаскивать его в сторону. Раздался отчаянный крик — крик человека, которого избивают. Жена дебошира потянулась к нему, и тут у него началась рвота. Сгорая от стыда, женщина оглядывалась по сторонам.
Демонстрация закончилась у здания Государственного совета. Шедшая на несколько шагов впереди них женщина рухнула наземь, едва только выпустила из рук свой плакат. Люди зашумели, сгрудились вокруг.
— Что с ней? — поинтересовался кто-то.
Две другие женщины подняли пострадавшую. Ее поставили на ноги, попробовали, будет ли так стоять, без посторонней помощи. Но она, обмякнув, снова упала, лишь белки глаз сверкнули в просвете век. Стоявшие рядом бросились к ней, остальные поглядывали вокруг.
— Может, врача вызвать? — предложил кто-то.
Каарина оставила коляску с Рииккой на попечение пожилого мужчины и побежала к толпе. Посреди площади стояли двое полицейских, вокруг них пустое пространство. Подойдя, она попросила полицейских помочь, те согласились.
— А что, если она напилась? — спросил один из них.
Полицейские пошли к месту происшествия. Каарина следовала за ними. Блюстители порядка подняли лежавшую без чувств женщину.
— Ну, — сказал второй полицейский, и они повели ее в медпункт.
Они подошли к зданию Государственного совета. Народу было полным-полно, но им дали пройти. Каарина захотела купить чего-нибудь попить. Холодные напитки уже кончились. Такое стечение народа поразило даже буфетчиц. Каарина понесла старику чашку кофе. Тот, сгорбившись, сидел на ступеньках, вдыхая какой-то капельный раствор из коричневого стеклянного ингалятора. Дыхание его понемногу успокаивалось, ему становилось легче. Он вытер лицо, высморкался и стал пить кофе.
Она села рядом, и они наслаждались теплом весеннего солнца. Внизу Самппа играл с ребятами. Риикка спала в коляске, склонив голову набок, на шее соска. Праздник продолжался. Из громкоговорителей доносились голоса женского хора, низкие мужские успевали поддержать их в нужный момент. Потом начались речи, снова песни, чтение стихов, опять речи и снова пение…
— Ты член партии? — спросил старик.
Каарина с гордостью кивнула.
Он состоял в партии с двадцатых годов. И вдруг начал рассказывать о себе, как водится у пожилых людей, многословно, с какими только можно подробностями.
— В то время нашу партию по организации подпольной работы считали образцовой. Это были времена Коминтерна и определенная заслуга в том принадлежала Куусинену[56], он о нас заботился, хотя и занимался… — старик, не договорив, сглотнул слюну, — совсем другими вопросами.
Они помолчали.
— Нас было немного, две-три тысячи. Совсем уж не массовая партия, — заметил старик. — Знаешь, ты мне напоминаешь кого-то. Та девушка сильно походила на тебя, во всяком случае, была одного с тобой возраста.
У Каарины это вызвало улыбку, собеседник, казалось, все больше предавался воспоминаниям.
— Дело было поздним летом. Может, уже осенью. Никак не припомню точных сроков, хотя ароматы и дуновения той поры все еще живы в памяти.
Незадолго до того он тайно прибыл из Москвы и стремился, по мере возможности, легализовать свое положение.
— Ах, любовь, любовь, — вздохнул он, — что за чудесная штука любовь! Но бывало и так: едешь с подругой в трамвае, как вдруг приходится шепнуть ей «пока» и выскочить из вагона. В другой раз сидим в кино, и я тайком исчезаю из зала. Не мог же я сказать ей, что охранка идет за мной по пятам, как знать, может, и не поняла бы, хотя сама помогала нам в чем-то. Но недолго все это длилось. Бродили мы с ней допоздна по боковым улочкам, и до чего ж красивой она мне казалась.
А перед самой войной охранке достался хороший улов — взяли половину ЦК.
— Как же так? — спросила Каарина.
Старик усмехнулся.
— Должно быть, промашка вышла. Может, кто из арестованных проговорился. Или провокатора к нам подослали. А то и среди своих нашелся предатель. Вот так.
— А какая строгая у нас была дисциплина, — продолжал он. — К примеру, когда наших товарищей поселяли где-то, безусловным требованием было: женщин и девушек в этой семье не замечать вовсе. Чтобы не подвергать хозяина лишнему риску. А винцо не разрешалось даже нюхать, кое-кто этого испытания со спиртным не мог выдержать.
— Как-то один из наших погиб из-за пустого тщеславия. Не своего, чужого. Мы ждали «десант», по слухам, должен был приехать Антикайнен[57]. Ну а тот, к кому он направлялся, решил пощеголять своей осведомленностью и доверительно шепнул соседу: ожидается, мол, очень важная птица, и у меня будет жить. Не успели, как говорится до дома добраться, а охранка тут как тут, товарища увели и убили. Сосед тот в доносчиках состоял. А приехал не Антикайнен, а совсем другой человек.
Старик закурил сигару. Затянувшись, он заговорил так, будто слова жгли его душу. Каарина, откинув голову назад, подставила лицо солнцу. Отовсюду, слышался праздничный гул.
— Что вы чувствовали, когда попали в тюрьму впервые? — спросила она, и ей показалось, что она сама входит туда.
— Когда дверь камеры захлопнулась за мной в первый раз, то черт знает что… парню на глаза навернулись слезы, — с улыбкой сказал он. — Конечно, не был я тогда никаким марксистом, просто делал то, что подсказывала совесть. Стоял прозрачный вечер, из окна камеры была видна улица. По ней гуляли под руку парочки. И я заплакал. Подумал: неужели ради этой камеры я родился на свет и что за преступление я совершил? Зато в следующий раз я уже не проронил ни слезинки. Так начались мои «университеты» в тюрьме Таммисаари. Что ж, это была первая настоящая школа жизни. Хорошая, черт побери, школа! На прогулку нас выводили парами: учитель и ученик рядом, один учит другого. Так мы изучали экономику, историю, теорию коммунизма. По воскресеньям в камерах бывали у нас кружки.