Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
— Петька был вострый, — теперь уже спокойно, так как все давно переболело, говорил папка. — Спросишь: на кого ты, Петька, будешь учиться? А он отвечает: я буду учителем или на место Сталина. Вот. Вострый был парнишка…
Отец тоже воевал, и на него даже приходила похоронная. Тася помнила, как в тот день собрались у матери три бабы-солдатки, сидели, сплетясь в кучу, посреди темной комнаты и толсто, жутко выли.
— Тогда видно, была не судьба, — равнодушно говорил папка, — а теперь уже, видно, недолго…
Но с приходом Таси он заметно ожил: ходил, всегда тихонько напевая, что-нибудь мастерил во дворе, ловил в Каменке «гоминдановцев» — так почему-то называли в деревне окуней.
Дома было покойно, безмятежно, и все прежние тревоги казались теперь Тасе зряшными, пустыми. Целыми днями бродила она по лесу или лежала где-нибудь на полянке, глядя на небо, и ей было интересно, уставившись в воображаемую точку над головой, продираться взглядом сквозь толщу синевы, устремляясь все дальше и дальше в бесконечность. И тогда совсем казалось, что всякие волнения ее карикатурно глупы, смешны.
Деревня была тихая, маленькая, дворов пятнадцать. Когда-то здесь жило много народу, а сейчас остались почти одни старики и старухи. С раннего утра сидели они на завалинках, кроткие, улыбчивые, грелись, приветствовали друг друга из конца деревни в другой. И даже не верилось, что где-то есть грохот, сумасшедшее кручение-верчение, есть бурные страсти, мучительные головоломки.
«Это почти Галапагосские острова», — с улыбкой думала Тася.
Спала она на сеновале. До самого утра под ней мерно и успокаивающе дышала корова. Было тихо, свежо. Порой ночью ей хотелось есть: она вставала, закутывалась в простыню и, как молодая индуска в сари, шла в сенцы. Там она нашаривала на лавке крынку с холодным молоком и пила, пока у нее не захватывало дух. Старики всегда в это время спали, в избе верещал сверчок, и это верещание уже не воспринималось звуком, а словно сама тишина была просто неполноценна без него.
«Тишина, наверное, как белый луч, разлагается на составляющие…»
А однажды ночью, придя за молоком, Тася услыхала, что старики не спят и шепчутся. Она хотела окликнуть их, но вдруг вздрогнула и замерла на месте. Говорили о ней.
— Пора, пора замуж, — шептала, кряхтела мать. — Боюсь я… Как бы в девках…
— Выйдет, — уверенно говорил отец и даже смеялся, — ученая-то, да не выйдет?..
У Таси шумело в голове и слабели ноги. Осторожно, на цыпочках, вышла она во двор, постояла, словно вспоминая, куда ей нужно идти, потом залезла к себе на сеновал, уткнулась в подушку и разрыдалась.
«Ученая, ученая… — сквозь всхлипывания бормотала она. — Может, вот потому все и есть, что ученая… Может, потому и одна, что ученая…»
Она плакала, и ей почему-то думалось о том., что в детстве она мечтала о беличьей шубке, а годы шли, и теперь вот, постаревшая, подурневшая, она, конечно же, никогда-никогда уже не будет носить ее…
VII
Она проплакала всю ночь. А потом успокоилась и долго лежала, заложив руки за голову, и глядела в небо. Небо было темное, как сама ночь, и потому начинающееся, казалось, прямо от потемок деревенской улицы. Небо то ли на самом деле прояснялось, то ли глаза все глубже и глубже просматривали его — из черного оно незаметно превратилось в густо-фиолетовое, а еще через некоторое время светло-синие прожилки обозначились то здесь, то там на нем.
В голову приходили до смешного простые мысли, и было странно, как это они не приходили раньше, и тогда бы не было этих слез, волнений.
«Разве только ради замужества жив человек? Нет и нет…»
«И для одной жизнь вокруг также хороша — и солнце, и лес, и запахи, и краски…»
«Никто не влюблен в меня — но так уж устроена жизнь. Смерть — это тоже страшно, жестоко, но это неизбежно, и с этим надо мириться…»
«А мама — ей просто неловко перед соседями. Но это простительный предрассудок…»
«Ученая — не ученая — все одинаково чувствуют. Университеты не учат чувствовать. И в любви не важно — рабочий ли, крестьянин, академик, артист…»
Так прошел час или два. Легкая изморозь пробежала по телу. Тася, укутавшись в одеяло, присела на постели и тихонько покачивалась, как на безмолвной молитве.
«Может, прогуляться?»
Она надела халат, опустилась на землю и, не спеша, пошла к лесу. Лес был рядом, метрах в ста от сарая, и отсюда бледные нечеткие стволы берез выглядели обыкновенными тесаными кольями, тогда как кроны растворялись, затушевывались на фоне отечно сгустившегося на горизонте неба.
Трава была уже росистая, тяжелая, а ветки деревьев, еще недавно, на закате, такие теплые, покорные, сейчас вдруг стали жесткими и шершаво-холодными, словно они, озябнув в сыром предрассветном тумане, покрылись гусиной кожей. Сильно пахло прелыми сучьями, грибами, и лишь порой сквозь эти тяжелые осевшие запахи пробивался тонкий, ощутимо теплый аромат клубники.
Тася прижалась щекой к корявому стволу березки и закрыла глаза. От березки исходил терпкий горьковатый запах, а внутри ствола слышалась какая-то нежная, еле уловимая мелодия.
«Жизнь, жизнь, — думала Тася. — Она проста и многогранна. И надо ценить ее — эту многогранность и простоту. Жизнь приспособлена для всех: любимых и нелюбимых, богатых, нищих, слепых… Для всех у нее припасены свои радости и печали… Для слепого в этом ночном лесу, наверное, больше всяких волнующих запахов, звуков, чем для меня…»
Неизвестно откуда начал тянуть почти незаметный, но пронизывающий ветерок. Тася быстро продрогла, и ее снова потянуло в постель, в тепло.
«Спать, спать, спать», — прошептала она себе, почувствовав вдруг восторг оттого, что наконец после полуоцепенения появилось настоящее, осознанное желание — спать, спать, спать…
И она, действительно, уснула, едва коснувшись головой подушки, проспала весь день и встала бодрая, просветленная, как будто бы и не было вчерашних слез.
И ей казалось, что теперь она все-все знала про себя, про жизнь, все понимала и что теперь никогда уж не будет у нее ни этой неопределенной щемящей тоски, ни глупых волнений.
Вечером она пошла в поселок в кино. Вечер был теплый, хороший. У горизонта притихло солнце. Около него как-то вдруг возникли легкие облака и замерли. Облака неуловимо слоились, дробились, исчезали, возникали снова. Они то становились нежно-желтыми, то через миг уже были розоватыми, а то окрашивались в кисейные сиреневые тона.