Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
«С ума сойдешь в этом краю…» — думаю я.
Раз или два попадаются нам полуразрушенные стены давно брошенных одиночных кибиток. Только остатки этих стен — и больше никаких следов прошлой жизни на голых, в мелкой сухой траве, сопочках. Я прошу шофера остановиться, выхожу, пробую стенки руками — они легко осыпаются.
— Не надо, — говорит шофер Рахим.
— Почему?
— В них фаланги есть…
Я невольно отдергиваю руку, хотя знаю, читал, что фаланга безобидна, вопреки тысячам страстей, рассказанных про нее.
— Ну и что? — спрашиваю я. — Фаланга разве опасная?
— Нет, — говорит шофер.
— Так в чем же дело?
Я его не понимаю. Он или малоразговорчив по природе или ему просто не хочется говорить со мной. Из него надо буквально вытягивать слова.
— Почему же не надо? — спрашиваю я.
— У нее иногда мясо остается между зубов… В мясе образуется яд… трупный, что ли. Этот яд и опасен… а сама она не опасна…
«Вот как!.. — думаю я. — А то — не надо да не надо…»
Мне хочется поговорить с Рахимом о местных обычаях, об этой «священной» горе, о старике, но чувствую, что разговор у нас вряд ли получится. На вершине дальней сопки виден какой-то обвалившийся свод. Я показываю на него Рахиму кивком головы, спрашиваю:
— Что это?
— Водопровод был… — говорит он, — давно-давно… туда, к руднику…
Я слышал уже, что на месторождении находили вроде бы старые выработки: прямо по жиле. Но толком объяснить никто не мог, как это удавалось найти где-то под серой кошмой, у черта на куличках, тысячу лет тому назад, рудоносную жилу и идти прямо по ней.
— Неправдоподобно все это, фантастика! — говорю я.
Рахим пожимает плечами, ничего не отвечает мне. Мы выезжаем к какому-то ручейку. Сейчас ручеек мал, но по широким, ступенями, полосам белого галечника с обеих сторон можно предположить, что весной он разливается сильно.
— Давай остановимся, — говорю я Рахиму. — Надо хоть умыться… Иначе я не выдержу…
— Хоп! — говорит Рахим. — Сейчас. Но вон там, еще за одним поворотом, кишлак… Там вода шире.
— Правда, кишлак? Ну давай туда…
Рахим местный. Он легко ориентируется здесь. В последнее воскресенье возил меня высоко в горы, где уже росла арча — сибирская елка, как называл ее он. Мне же она елкой не показалась — была низкой, раскидистой, с маленькими фиолетовыми ягодками и пахла типично по-восточному, приторно сладко, без терпкой свежести. В зарослях арчи вроде бы водились дикобразы и кабаны — но нам не удалось наткнуться ни на одного зверя, и мы потом какой-то другой, крутой дорогой спускались вниз и, как ни удивительно, не заблудились, выбрались еще до потемок к нашей, «священной» горе.
— Это отсюда ходят старики к нам? — спрашиваю я Рахима.
— И отсюда… — отвечает он. — Тут много кишлаков.
Я молчу. Мне не хочется лишний раз встречаться со стариками. Это нежелание, по-видимому, написано у меня на лице, и Рахим говорит:
— Мы до кишлака не доедем… Остановимся у запруды…
Я краснею и, заметно хорохорясь, отвечаю:
— Можно и до кишлака… Какая разница…
Но он тормозит у запруды. Кишлак отсюда хорошо виден: он небольшой — всего с десяток, наверное, кибиток, окруженных разными хозяйственными пристройками. Кое-где у кибиток растут деревья — тутовник и, кажется, тополь, — но кругом все те же сопки, бесконечные, страшные своим однообразием. Взрослых на улице нет. Под солнцем сонно и тупо стоят ишаки. Но зато ребятишки, черномазые, полуголые, ватагой, с хохотом, носятся, плещутся у воды.
— Покатай, покатай… — кричат они Рахиму.
Он что-то говорит им по-своему, они смеются. Смеется и он. Я умываюсь обжигающе холодной водой, смотрю на них и думаю, что им, наверное, нравится тут и что пройдет много лет, они повзрослеют, уедут отсюда, но где-нибудь далеко, может, в большом шумном городе, будут тосковать по этим краям, видеть их во сне — как я вижу сейчас иногда свою пышную уссурийскую тайгу, широкий Амур, — и это мне кажется невероятным…
II
Почти полгода я жду окончания проходческих работ. И странно, несмотря ни на что, в душе живет беспокойство, — точно на самом деле на «священной» горе неизбежно может случиться что-то неприятное. Это и смешно и нелепо, и тем не менее, когда приходит оттуда телеграмма, у меня приметно дрожат руки при вскрытии ее.
«Нагнал старик страху…» — иронизирую я над собой.
Но телеграмма оказывается радостной: «Все готово приезжайте взрыв». Это любезность со стороны эксплуатационников — я только готовил проект взрыва, — и я бросаю все дела и в тот же день вылетаю. Я прикидываю, сколько времени отнимет у них зарядка выработок, и всю дорогу нервничаю оттого, что могу опоздать. Единственная надежда — на ишаков: взрывчатку для шурфов на вершину сопки будут завозить на них, а они в гору шибко не разгоняются — горло надсадишь, понукая. Кто-то в прошлый раз предлагал шутя на себе заносить туда взрывчатку, — чтоб свое здоровье сберечь.
«Не подведите, ишачки, — думаю я, — поупрямьтесь до моего приезда…»
В Ташкент я прилетаю ночью и ночью же, самым последним рейсом, еду на автобусе до комбината. Сосед по сиденью, улыбчивый и услужливый парень — узбек моих лет, угощает меня свежей черешней, долго посмеивается над моим теплым демисезонным пальто и шляпой, а потом обещает разбудить где надо, — и я засыпаю, убаюканный плавным покачиванием автобуса и негромким ровным гудением мотора…
Выхожу я ранним утром. Солнце еще едва показывается над темными, в дымке, сопками, но уже чувствуются его благодатные ласковые лучи. Я снимаю пальто, шляпу, сладко потягиваюсь, вдыхая полной грудью странно ароматный, чуть сыроватый утренний воздух. Чувствую я себя прекрасно: и оттого, что все получается как надо, что светит солнце, что хорошо послалось, — и весело приветствую старого знакомого шофера, Рахима, ожидающего меня возле автобусной остановки на своем газике. Он же по-прежнему сдержан и немногословен.
— Ну как, ничего не случилось больше? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он.
— А старик говорил, что