Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
— Ишь какой ты стал, — говорит баба Катя доктору, — а сам небось и на рубку дебаркадера лазил, чтобы нырять было повыше…
Доктор молчит, хмурится.
— А помнишь, как ты шмякнулся оттуда, да на чурку боком попал? Дышать не мог…
Баба сыплет в чугунок соль, пробует воду на вкус, и потом с ложкой в руке, присев на порожек, посмеиваясь, вспоминает:
— А за черемшой без меня удрал, а?.. Помнишь? Мы в войну черемшу, как капусту, солили… Я весь день на работе, а ты отличиться хотел. И отличился! Тебя тогда три дня на катере искали… С дерева тебя снимали: зареванного, распухшего. И все хорохорился: ничуть, мол, не боялся… Жалко, палки хорошей в тот раз под руку не попалось… А ты заревел, струсил небось, когда меня увидел, а?.. А то леспромхозовцы лес сплачивали… Генка только в прошлом году сказал, что ты под бревна провалился и все никак назад пронырнуть не мог…
Она смотрит на него — голубоглазая, с белесыми, на загоревшем лице, ресницами и бровями, — смеется, качает головой, словно удивляясь, как можно было драть такого здоровенного, лобастого доктора-атомщика, потом говорит:
— А может, оно и ничего, что я не успевала вас каждый раз пороть, а?.. Не жалеешь? А то, если бы я все строжилась да строжилась, — размазни бы выросли, ей-богу… А то ишь ученый стал!..
Смеется она негромко, зажмуриваясь и запрокидывая голову…
III
Меня они приглашают отобедать с ними. Обед простой и вкусный: толченая картошка, с пережаренным на свином сале луком, и чай. Хорошо пахнет дымом, нагретым железом. Мохнатая яркая пчела жужжит, садится рядом с нами. Ее манит, должно быть, душистый запах чая на шиповнике.
Женька управляется быстрее всех и сразу же начинает кружиться по палубе.
— Женя, время спать, — говорит ему доктор.
Но Женя выпрашивает отсрочку — пока все поедят.
Доктору, по-видимому, как и мне, нравится обедать под открытым небом. Он полулежит на выцветшем, с мелкими синими цветочками, матерчатом покрывале, молчит, блаженствует, изредка, с сипом, прихлебывая из белой эмалированной кружки горячий чай и хрустя сахаром-рафинадом — другой сахар баба Катя не признает.
Сама же она ждет, когда чай остынет. Ей жалко, наверное, сидеть просто так: она берет деревянное ведро с веревкой, ловко бросает его за борт так что оно зачерпывается почти полное, — и, усевшись на люк, моет миски, потемневшие, алюминиевые, чем-то напоминающие войну, — то ли я читал когда-то про это, то ли осталось это в памяти — я маленьким был в войну.
На Женьку никто не обращает внимания, и я не знаю, как все происходит: слышится вдруг вскрик, всплеск. И в ту же секунду, опрокинув ведро, бросается к борту баба. Она прыгает, кажется, не соображая, куда и как. Доктор, вмиг побледневший, бросается следом за ней. Здесь самое глубокое место на реке — потому и дебаркадер стоит так далеко от поселка, — и я срываю спасательные круги, один, второй, швыряю их за борт. Но круги еще не долетают до воды, как выныривает баба. Женьку она держит за плечо, поднимая над собой. Волосы прилипают к ее лицу, она отфыркивает их, гребет другой рукой к берегу. У Женьки вытаращенные перепуганные глаза. Он онемел от ужаса и молчит. Зато доктор еще на воде разражается руганью.
— Допрыгались!.. Доигрались! — кричит он. — Три шкуры спущу!..
Но Женька с бабой вряд ли слышат его. Они выбираются на песок и сразу же оба падают: вернее, падает баба и увлекает за собой Женьку. И тут только Женька начинает орать. Баба передразнивает его, хватает в охапку и, хохоча, катает по песку. Песок под ними становится темно-коричневым, прилипает к одежде, осыпается.
— Ну вот и окрестился… — хохочет баба Катя, — вот и обкупнулся разик…
Женька всхлипывает, вырывается из ее рук и слабо, виновато, пытается улыбнуться…
IV
Вечером я уезжаю. Доктор, прощаясь, расспрашивает меня о рейсах самолетов — он забыл посмотреть расписание, когда ехал сюда. Он тоже собирается через день домой и увозит с собой Женьку.
— Я, мама, не могу его оставить, — говорит он. — С твоими методами…
— Забирай, забирай, пожалуйста, — отмахивается она. — Держите его там на подметенном асфальте.
— Не надо, мама, утрировать…
— Давай, давай. Мне-то что? Баба с возу — кобыле легче. Только подумайте, кем вы его ростите?
— Кем, кем… — повторяет доктор и, не найдя, наверное, убедительного ответа, смолкает.
Днем он отругал бабу Катю, и она ходит по дебаркадеру суровая, сдвинув к переносице белесые брови. Мне она кивает напоследок едва-едва и даже не улыбается: вероятно, я показался ей докторовым единомышленником…
Святое дерево
I
Я уезжаю раздраженный, злой. Старика принесло сегодня неизвестно откуда, и мне пришлось больше часа биться с ним, доказывая необходимость наших работ.
— Послушай, бабай, — сотый раз твердил я. — Так надо. Здесь пройдет дорога… туда, где нашли золото, медь… Хорошо здесь будет…
— Пускай хорошо! — визгливо кричал старик, раз даже замахнувшись на меня кетменем. — А зачем трогаешь гору?.. Не смей трогать гору!..
Гора эта, по его словам, священная: ее, мол, одну из тысяч подобных увенчал аллах зеленым деревом, тогда как даже в долинах нигде нет ни кустика, ничего, кроме жестяной выгоревшей травы. Дерево еще до сих пор, я видел сам, было украшено яркими цветными лоскутами, как новогодняя елка, и около него, за ровными валиками из камней, рабочие в первые дни находили много разных монет, даже вроде бы времен Александра Македонского, — свидетельства давних жертвоприношений.
— Гора как гора, — говорил я старику. — В ней по трещине вода поднимается… Вот почему дерево… Когда взорвем, — увидишь.
— Не смей взрывать! Аллах убил одного… убьет другого, третьего…
Этот козырь в руках старика, по сути, нечем бить. Еще весной, задолго до моего приезда, действительно погиб на самой горе, у «священного» дерева, один рабочий. Что там случилось, точно никто не знал: рабочий только сильно закричал, а когда к нему подбежали, — был уже мертв и страшно, как рассказывали, лилово черен.
— Вскрытие показало, что его укусил «аракурт, — объясняли мне. — Ему надо было бы чиркнуть враз пять-шесть спичек и приложить к месту укуса…
Но как каракурт оказался там, на вершине, — оставалось загадкой: каракурт любит низменные сырые места.
— Его убил аллах!.. — доказывал старик. — Уезжайте, пока не поздно…
И можно было, конечно, уехать, изменить решение — хотя это стоило дополнительных затрат, но теперь уже из принципа, из неистового атеизма, хотелось доказать старику, объяснить причину «святости» его горы, выворотить ее перед ним наизнанку.
«Извиняться, дед, потом будешь… — думаю я, — просить прощения…»