Пирамиды - Виталий Александрович Жигалкин
Когда им было года по четыре, Николаев брал палатку и жил с ними месяц за городом, в сосновом бору, на берегу реки. О тех днях сыны вспоминали до сих пор. Это тогда они спрашивали:
— А теперь если идти, идти через лес, то уже все, немцы будут?
Про немцев им рассказывал дед: он был без ноги, с костылями, в шкатулке хранились боевые награды, которые дед почти никогда не надевал и которыми внуки раньше часто играли.
Деда внуки любили, хотя он был молчаливый и словно безразличный к ним: забирались порой ему на шею, кудлатили, били пятками в бока, как наездники, — особенно если дед сидел перед телевизором — а тот будто не замечал их: не прогонял, но и не ласкал. Мишка как-то на рыбалке свалился с обрыва в воду — вытаращил глаза, забарахтался. Дед даже удочку не выпустил из рук. Только и сказал, когда Мишка выкарабкался:
— Одежду-то выжми… Не стой пнем!..
Молчаливой и тоже вроде бы безразличной к ним была и деревенская тетя Галя, к которой они ездили на летние каникулы и у которой им очень нравилось. Там можно было гулять вечерами сколько хочешь, можно было, схватив утром со стола кусок хлеба, не есть целый день — и никто не ругался, а когда Максим напросился возить на коне копны — так и возил их до конца покоса; тетя Галя занялась окучиванием картошки, а его уже ни гнет ни ларя поднимали, точно это теперь само собой разумелось…
Но тетя Галя жила в Сибири, в Хмелевке…
Года два назад Николаев дикарем ездил по Золотому кольцу и вывез странные впечатления: он словно ощутил себя сиротой. То, что заучил он по учебнику истории в школе, — как нечто абстрактное, навеки ушедшее, не имеющее никаких живых следов и связей, — здесь воспринималось почти как семейное предание.
…Вот тот самый холм, где встретили суздальцы орду хана Батыя. А было их, суздальцев, «от мала до велика», едва сотен пять. И холм сейчас как холм, — невысокий, зеленый, точно ничего тут и не происходило — но с него хорошо виделись сверкающие купола древнего белого города, за который они полегли тут…
…А вот настоящая рака, в которой был захоронен Александр Невский, удивительно маленькая, прямо-таки детская.
— Так он и был невысокий, — убеждала Николаева экскурсовод, а он хотел и не мог поверить ей: слишком уж многое нужно было бы перевернуть в душе…
…А тут, в этой опочивальне, убивали Андрея Боголюбского — такого нереального, пугающе сурового, как икона, если судить о нем по портрету в учебнике, — и он, обессиленный, оставляя кровавый след, сползал по крутой винтовой лестнице, по какой ступал Николаев, прятался в нише от озверевших убийц…
Но всего сильнее пережил он это свое «сиротство» в одной деревне. Деревня упоминалась вроде бы еще в завещании Ивана Калиты, и план ее вроде бы там был — прямо как сегодня нарисованный: все на тех же местах— и дома, и церковь, и кладбище. У полуобвалившейся церковной стены стояли надгробья. На одном из них. Николаев с трудом прочитал: «Поручик Александр Петрович Гаврилов…» Он спросил после у какой-то девочки:
— А у вас есть тут Гавриловы?
— А вам кого из них? — поинтересовалась девочка.
Ему даже стало жутко — точно он на миг заглянул в бездну…
Он родился в Сибири, в тайге — там его родители начинали строить город. Потом он учился, работал на изысканиях, в самых дремучих местах, — и всегда гордился, что ничего вот не пугает, не связывает, что он легко и смело, не оглядываясь, может сняться с любого места…
Дописав последнюю мысль и как-то ощутив вдруг, что в ней улавливается чуть ли не недовольство тем, что он сибиряк, Николаев перечитал несколько листков — и ужаснулся: это было совершенно не то, о чем он хотел сказать.
«А о чем я все же хотел? — стал уточнять он. — Просто о том, что поехал в Москву с сынами?.. О жадности людской?..»
Когда он раньше, ночами, думал об этой истории, жадность вроде бы уходила на второй план. Его, казалось, больше волновало то, что в этой поездке он наверняка пал в глазах сынов: униженно и беспомощно, до темноты торчал с ними возле дома бабы Нюры, бросался навстречу такси, а они проносились мимо, мотался из гостиницы в гостиницу, умолял швейцаров, администраторов — и везде ему отказ, отказ… Он, всесильный и всемогущий, — каким, по его мнению, обязательно должен быть любой отец — продержал сынов всю ночь на ногах в душном аэровокзале…
И все: и то как он в пионерском лагере отбивался, спасая их, от колхозного быка, громадного, с налитыми кровью глазами, и то, как нес их на майской демонстрации обоих на своих плечах, и то, как при них отремонтировал теще телевизор, — все шло насмарку… Когда он утром предложил сынам отыскать дачу бабы Нюры — она-де все же их ждет — сыны, кажется, не поверили ни этому, ни тому, что он сможет дачу найти: замялись, стали проситься назад, домой…
«Но ведь и это, наверно, важно, — думал Николаев. — Они ехали к родне!.. Неспроста же вспомнилась сейчас деревня Ивана Калиты!..»
«Ну какая это родня?! — тут же урезонил он себя. — Десятая вода на киселе… О родне — лишнее…»
Он, отбросив ручку, снова закурил и вышел на лоджию. Мужики внизу все еще возились: очертили какой-то квадрат, рыли в этом квадрате яму… Николаев смотрел туда и, в сущности, ничего не видел.
«Нет, — решал он. — Надо как-то сразу выйти, обнаженнее, к сути…»
Когда он отыскал с сынами дачу — а это был обыкновенный дом с огородом, — баба Нюра ругалась с каким-то шофером-леваком. Тот уже вываливал у ограды навоз — но навоз оказался с неперепревшей соломой, — не такой, как надо. Баба не хотела платить, а шофер психовал, дважды хватался за вилы — покидать навоз назад, в кузов.
Николаеву баба Нюра сразу же заявила:
— Извини, ты не вовремя. Мы сегодня — умри! — должны пересадить клубнику. Иначе останемся без ягоды. У меня там намечаются свои дела, а у Андрея через неделю — отпуск…
Андрей — новый зять бабы Нюры,