Михаило Лалич - Облава
Позабыв о том, где он и куда идет, Видрич положил дуло на ветку, нацелился и выпустил одну за другой пять пуль в начинавшую редеть черную гущу. Галдеж на мгновение умолк и всколыхнулся снова сердито и неистово. Слышно было, как честили турецкую мать, думая, что это стреляют мусульмане, — либо часовой спросонок, либо зарвавшийся задира, который не знает о договоре. Не желая нарушать перемирия, они старались образумить его криками и угрозами. Видрич подождал, пока они осмелеют и вылезут из укрытий, и снова загнал их обратно. Одни воспользовались случаем и поскорее удрали, чтоб их не успели вернуть; другие попрятались. На открытом месте остался один, — выпятив грудь, он размахивал шапкой и хриплым голосом вопил:
— Распоряжение итальянского командования о совместной борьбе против…
Видрич нацелился и прекратил его разглагольствования. В крикуна он не попал, и тот убежал вприпрыжку. На мгновение воцарилось замешательство, до сих пор они полагали, что только им дано право стрелять куда и когда заблагорассудится. Наконец они вспомнили, что и у них есть оружие, и вскоре бугристую гору постепенно затянуло дымом. Одна из пуль срезала ветку, на которой лежала винтовка Видрича, другая прорвала рукав плаща и застряла в швах, тяжелый комок земли ударил Видрича в грудь с такой силой, что у него перехватило дыхание. Ему залепило глаза. Забросало мокрым снегом. Ничего не видя, он спрятался за исчерченный пулеметными очередями камень и выстрелил наугад — только бы показать, что он еще жив.
Так он давал о себе знать через все более продолжительные промежутки времени. Он понимал, что стрелять нужно чаще, но не мог — руки точно налились свинцом, веки слиплись, малейшее движение давалось с трудом.
Среди неясных теней, мельтешивших перед глазами, все чаще появлялся призрак с бессмысленной улыбкой на лице. Улыбка была не насмешливая, как показалось ему поначалу, но и не веселая, она вообще ничего не выражала. Стоило Видричу пристальней вглядеться в призрак, он сразу же исчезал; но как только глаза уставали от напряжения или он пытался о нем позабыть, призрак появлялся снова. Пугливый, но такой настырный, — точь-в-точь человек, которому надо что-то сказать и который не знает, с чего начать. Видрич закрывал глаза, и призрак исчезал. Он понимал, что никаких призраков нет, был убежден в том и раньше, и вдруг услышал и узнал собственный голос, который раздался в нахлынувшем тумане:
— Чему это ты смеешься?
Придя в себя от этого голоса, Видрич загнал в ствол патрон, выстрелил и снова закрыл глаза, — он очень устал. Он совсем перестал думать о призраке, позабыл о нем, но, к своему величайшему удивлению, услышал его запоздалый ответ:
— Смотрю, как вы друг друга убиваете.
Его дремлющее сознание восприняло ответ, как вполне понятный, естественный, как нечто такое, о чем он уже сам размышлял, и он снова услышал свой хриплый и безвольный голос:
— А разве это смешно?
— Нет, — тотчас ответил призрак. — Я и не смеюсь, у меня только такой вид.
— И всегда такой?
— Всегда, не может он измениться.
— А кто ты?
— Надо бы самому догадаться, ты уже давно живешь мной и взываешь ко мне. Все вы бьетесь в основном из-за меня, без меня обойтись не можете.
Видрич задумался и забылся, ему уже кажется, что он не один, что вокруг него много людей. Здесь и погибшие, и те, что еще дерутся — вся коммунистическая братия из долины Караталих, а он говорит им: призраков и привидений не существует, но и с призраками можно вести разговор — разговаривают же с врагами, — порой даже забавно.
— Я не знаю, кто ты, — сказал он. — Я устал, и голова у меня болит. Вижу, что это какой-то обман, лучше скажи сам, кто ты?
— Я — завтра, — сказал призрак, — потому и улыбаюсь ничего не значащей улыбкой.
— Значит, прячешься за ней, чтобы людей не пугать?
— Вот-вот. Чтобы не мешать им. Пусть делают, что хотят, мне все равно.
— Но если ты, завтра, так равнодушно к нам, то ведь есть еще и послезавтра, а оно не такое, как ты.
— Не знаю. Может быть, и не такое, но ведь и оно проходит.
Видрич поднял голову. Какие-то обрывки слов все еще витали над ним, но доносились они откуда-то сбоку, куда он не мог повернуться и посмотреть. Перед ним, по ту сторону камня были не земля и не небо, а какая-то пустота, заполненная призрачным перламутровым блеском. И в этой бесконечной пустоте человек лишь клубочек пара, который с трудом удерживается, чтобы не развеяться и не исчезнуть в пучине зияющих пропастей… «Где это я?» — спросил он себя и еще раз мысленно проделал, переступая через мертвых, пройденный путь. Так он снова подошел к Рачве, к первому из трех отрогов, правая сторона которого обрывалась пепельно-серыми и красноватыми скалами, и тут его снова сморили усталость и сон.
IIНа Ледине, между вторым и третьим отрогом Рачвы, собрались, крича и споря, толпы мусульман. Они устали от страха и бессонной ночи, изголодались, соскучились по теплому очагу и домашним. У них уже такое чувство, будто они всю зиму несут караулы и воюют на этой горе, где царят голод и смерть, им хочется наконец вернуться домой, но командир карабинерского поста и подлинный хозяин Верхнего Рабана Итальянец Ахилл Пари их не отпускает.
Ахилл Пари был такой же ширококостный, долговязый и жилистый, как они, такой же смуглый, охрипший и небритый, но он обладал и тем, чего у них не было: он носил кожаные краги, которые до войны выдавались жандармам. Были у него и другие знаки власти на кителе, на фуражке с козырьком и на поясе; был у него и пронзительный взгляд и противный голос, умел он и ругаться, любил рукоприкладствовать, но все это казалось ничтожным, по сравнению с черными кожаными цилиндрами вокруг икр, которые были видны издалека, напоминали былые страшные дни и заставляли подданных опускать глаза долу. С первых же дней по прибытии в Топловоду, Ахилл Пари заметил, что его больше боятся и лучше слушают, когда у него на ногах краги; Пари не понимал, отчего это происходит, впрочем, ему и в голову не приходило докапываться до причины, проще было надеть краги, когда предстояла важная операция.
Именно в таком виде он и остановил их на Ледине, закатив им на сербско-итальянском языке длиннющую речь, да такую путаную и растянутую, что он и сам бы ее не понял, если бы услышал из чужих уст. Про себя же он думал: не важно, понимают они или не понимают, лишь бы время протянуть. Он хвалил их за выказанную смелость и в то же время смотрел на них так свирепо, точно честил последними словами, и не только их самих, но и всех их родичей до девятого колена, и даже их мышей в подполе; он обещал им золотые горы, но не отпускал ни на шаг от этой мерзкой горы, которая даже летом вызывала неприятное чувство. Все понимали, что Ахилл врет, но все молчали — ведь это не простое начальство, а обутое до колен, с ним шутки плохи.
Только капабанда Таир Дусич еще в самом начале незаметно выбрался из толпы, знаками собрал своих людей и тайком отвел их по оврагам в прилепившееся к скалам селение Опуч; но и там он не задержался, — миновав Опуч, отряд спустился к реке, потом, перебравшись на другой берег, вскарабкался на каменоломни и попрятался в кусты. Если четники войдут в селение и станут шнырять по домам, Таир Дусич собирался ударить на них, несмотря на распоряжения начальства и прочее вранье…
Другие капабанды остались на Ледине в ожидании, что Элмаз Шаман и Ариф Блачанац — содружество мудрости и отваги — найдут какое-то решение для всех. Ариф молчал, считая, что уже достаточно испортил отношения с начальством. Он слегка раскаивался, что не сдержался, и завидовал Дусичу, который так ловко улизнул. Элмаз Шаман приказал развести в лесу большой костер: его одолел холод и какие-то недобрые предчувствия, хотелось посмотреть, как вздымается к небу дым. Скоро костер разожгли, вокруг положили пни, на них набросали веток с листьями, на почетном месте, как водится, усадили Ахилла и поднесли ему ракии, припасенной для раненых.
По их примеру зажглись и другие костры. Над живой стеной людей встала стена дыма.
Последним на Ледину пришел Чазим Чорович с капабандой из Торова и его поредевшим отрядом. Увидев над деревьями дым, Чазим решил, что жарят мясо, ему даже почудился его запах, и он побежал. Без фуражки, лысый, с кровавой шишкой, от которой лицо его перекосилось, сгорбившийся от усталости, он заметно пал в глазах людей, но сам этого еще не понимал. С хриплыми криками, в которых ничего нельзя было разобрать, Чазим пробился сквозь толпу к костру Элмаза. Когда ему сказали, что никакой еды нет, он воспринял это как доказательство ненависти к нему и заговора против него. «Сговорились, — подумал он, — все сожрали, а кости закопали в снег. Нарочно перепились свыше всякой меры, только бы мне ничего не оставить…»