Михаило Лалич - Облава
Мальчишкой он подстерегал на большой дороге в Старчеве мусульманских ребят из Рабана, босых, худых и вечно голодных, — они шли в город на базар продавать то, что с большим трудом накопили их родители на уплату подати или штрафа. Он камнями разбивал им горшки с топленым маслом, миски с каймаком, кринки с молоком или узелки с яйцами и гордился, что он сильнее их и уже в достаточной мере очерствел, чтобы с удовольствием смотреть, как они плачут. И позже он всегда был на стороне сильных — в городе, будучи подмастерьем, не раз подкладывал свинью товарищам, обманывал легковерных крестьян, направляя их за солью в аптеку, а на ночлег — в съезжую или в публичный дом. И только потом все переменилось и пошло вверх тормашками. Вместо того чтобы служить господам, как было задумано, снимать с них мерку и кроить костюмы по последней моде и фасонам, которые приходил из Парижа с годичным опозданием, он по какому-то дьявольскому наваждению оказался среди тех, кто боролся за слепую нищую старуху-правду и за чесоточную бедноту, которую он ненавидел до глубины души.
Молодость виновата, из-за нее он вдруг почувствовал прилив энергии и уверенность; впрочем, и коммунистическое движение виновато, как раз в это время оно набрало силу и как-то сразу изолировало тех, кто не примкнул к нему. Пришлось примкнуть и Арсо Шнайдеру, иначе бы его объявили трусом и жандармским прихвостнем, не позволили ходить на посиделки, где были девушки и гармонисты, танцевать на гулянках, не смог бы он жениться, а может, еще и поколотили бы, как некоторых других упрямцев. Лишь только он вступил в движение, его сразу стали выдвигать, поскольку он был портной, его баловали, рабочий, мол, класс, выбирали в комитеты и советы, где его острый и бойкий язык быстро пробил ему путь к секретарству. Его находчивость и остроты запоминались и повторялись. Успехи кружили голову, он не понимал, что отрезает себе путь к отступлению. Восстание ему не понравилось, но деваться было некуда; начавшийся спад не понравился еще больше, но сделать он уже ничего не мог. Арсо давно чувствовал, что он кончит плохо, а сейчас понял и причину: он сел не в свои сани. Если других в движение привел героизм, то его — тщеславие.
Что-то заставило его взглянуть на Кобиль, — как раз в это время белый снег на косогоре усыпали толпы людей. Арсо скрючился, сунул подбородок в колени, превратился, как ему казалось, в маленького незаметного муравья. Мешала только винтовка, она никак не хотела стать короче и спрятаться. Он закрыл глаза, чтобы не смотреть, но устыдился и с усилием их открыл. Страх прошел, когда он увидел, что идут не к нему, — про него забыли, либо пренебрегли. Прячась за деревьями или окапываясь в снегу, стреляли по отступающим к Свадебному кладбищу. На душе стало веселей, но это длилось недолго. Радость вскоре омрачилась и пропала вовсе.
— Чему радоваться, — пробормотал он, — теперь ты обычный дезертир и предатель. Если кто-нибудь живой выберется, станет известно, что ты бросил, их в самую тяжкую минуту; а если все погибнут, никто не поверит, что ты выбрался честным путем. Лучшее в тебе — твое место среди них — ты предал. Все это видят, оно отступает сейчас вместе с ними и шипит, как змея, которая укусила человека и которую за это не принимает земля, шипит от стыда, что оно пустое и всем видна его нагота, виден его позор: и те и другие спрашивают, где ты, почему тебя нет, какие вилы тебя унесли? Скорей убей себя, не прячься за детей! Для них так будет лучше, ты не оставляешь им богатства, не оставляй и позора! Ну, чего ждешь? Можешь из пистолета, если думаешь, что болеть будет меньше. Эх, какой же ты — смотреть противно! Вечно откладываешь, потому все и кажется страшнее, чем на самом деле.
Арсо торопливо спустился с дерева, он решил, что на земле ему придет в голову что-нибудь более умное. Вот он уже стоит на земле, а в голову ничего не приходит. Вспомнился огонь в очаге, дым ест глаза, вокруг низенькие табуреты, хозяин сидит подле гусляра Аджича, а он тянет:
Я не дерево — верба,Срубишь — не омоложуся,Царь лесов я, Джюрджия,Срубишь — и отдам я богу душу…
Арсо посмотрел на пистолет, рука задрожала, и он поскорей спрятал его в карман. Пашко Поповича, который внезапно появился среди деревьев, он принял за призрак. Арсо обалдело смотрел, как призрак машет ему рукой. Сообразив наконец, что Пашко подает ему знак спрятаться за дерево, он послушался без размышлений, — не потому, что понял, от кого надо прятаться, а просто по малодушию. Тут же он услышал, как Пашко хриплым голосом кричит людям, идущим за ним:
— Вон еще один бедняга! А на склоне двое лежат.
— На каком склоне? — спросили его.
— Подле Невест. Боже мой, боже мой, что же ты делаешь? Всех перебили, ни одного не осталось! Ступайте, возьмите их, а я погляжу, нет ли кого еще.
— Смотри, чтоб тебя не стукнули из леса!
— Стукнут, скажу спасибо. Надоело мне смотреть на такое.
Видя, как они побежали наперегонки, чтобы первыми опознать убитых и обшарить их карманы и торбы, Пашко бормотал про себя:
— Все пошло наизворот: в мирное время ни в жизнь не взяли бы у покойника даже безделицы, а сейчас готовы рубашку с тела содрать. Один господь знает, а может, и он не знает, и дальше так пойдет или когда-нибудь все-таки кончится?..
Пересчитав свой отряд и убедившись, что все ушли, Пашко направился к Шнайдеру. Лицо старика было землистое, осунувшееся, он посмотрел на Арсо мутными, глубоко запавшими глазами и сказал:
— Ты, я вижу, не ранен?
— Нет, я бросил товарищей.
— Я знал, что ты их бросишь. Это тебе не языком чесать, тут нужно мужественное сердце, а у тебя его нет.
— Нет, — признался Арсо и удивился, что это было не трудно. — Убитых собираешь? — спросил он.
— Собираю. Итальянское начальство разрешило захоронить, вот и тороплюсь поскорее это сделать, пока Гиздич не запретил.
— Захорони и меня, так будет лучше всего. Жизнь моя ломаного гроша не стоит!
— Не говори глупостей! Каждый хочет как лучше, но не всем это удается. И моя жизнь паскудная, а вот терплю, — может, хоть мертвым пригожусь. Кто там у Невест лежит?
— Гара. А другого не знаю, скорее всего Ладо.
— Это тот Ладо, что из Меджи?
— Тот самый, ранило его, потому и думаю, что он.
— Недалеко отсюда лежит убитый турок, ваши его убили. Сними с него чулаф и прокрадись по лесу к турецким землям, пока шум не уляжется. А потом, если некуда будет податься, приходи ко мне, у меня дождешься весны. — Он опустил голову, повернулся и ушел.
У Шнайдера отлегло от сердца, не потому, что появился луч надежды, а потому, что он снова остался один. Он ненавидел одиночество, но сейчас предпочитал быть один на один с собой, без свидетелей. Ему не хотелось, чтобы его видели в ту минуту, когда он полон омерзения к себе, к своему второму рождению, еще более отвратительному, чем первое. Ему был гадок этот взрослый, усталый человек с замаранным именем, с темным пятном, которое ничем не отмоешь.
Арсо колеблется, раздумывает, согласиться ли на предложение Поповича, и в то же время чувствует, что душа у него разрывается на части.
— Что ж, — говорит он себе — живи! Будет для тебя жизнь что подаяние для нищего; меду соберешь разве что от мертвых пчел, ведь на этом свете счастья, как на могиле — ягод.
ВЫСОКАЯ ЗЕЛЕНАЯ ЕЛЬ ТЬМЫ
IИван Видрич помнил, что между Кобилем и Рачвой лежит ровная луговина со стогами сена, оросительными каналами и живыми изгородями желтых и красноватых кустов можжевельника. Сейчас картина эта в памяти подернулась дымкой и поблекла, но луговина с пестрыми купами высоких и низких деревьев оставалась такой же яркой, зеленой и ровной, как спортивная площадка. Где-то посредине, под ветвистой старой черешней, клокотали рядышком два ключа — Девери, а слева и справа от них под большими, обросшими мхом, точно зеленой бородой, камнями мирно почивали сваты из легенды. Деревья напоминали большую молчаливую семью, где старые стволы-деды взяли за руки внучат-кусты и повели их прогуляться к источникам, — они шли, шли, размахивая зелеными рукавами и подолами рубах, неторопливо переступая ногами в зеленых шароварах, но за день так и не успевали дойти до родников.
Он сравнивал то, что когда-то видел и сохранил в памяти, с тем, на что смотрел сейчас, и ему вдруг почудилось, будто он совершенно немыслимым образом забрел в какое-то незнакомое место. Видрич остановился и посмотрел на Рачву: она самая, только тогда не было снега, все же остальное совпадает. Опустив взгляд, он двинулся дальше и снова увидел, что все кругом как-то изменилось, опустело. От деревьев, с тех пор как лесник с ружьем их не охраняет, не осталось и десятой части, все повырубили, торчат одни кусты, словно беззащитные сироты, по ним и направления не определишь. Нет ни стогов, ни плетней, которые их окружали, ни загонов, ни пастушьих хижин, ни водопоев, ни изгородей. Черешню срубили, даже следа от нее не осталось, замерзшие источники занесены снегом, теперь и не узнаешь, где погибли девери, где закопаны сваты. Лишенная красок и примет, однообразно белела пустошь — широкое, изрытое буераками, ямами и овражками плоскогорье, по которому трудно идти усталому человеку.