Аркадий Бабченко - Война
Итак, настроение у нас праздничное. Стол – богатый до неимоверности. На двенадцать человек у нас имеются две банки фасоли, две банки тушенки, пять банок рыбных консервов и, самое главное, три банки сгущенки! То есть одна банка на четверых! Такого изобилия мы не видели давно. Пожалуй, со времен мародерничьего варенья в Алхан-Юрте.
К сгущенке у нас есть круглые гуманитарные печенюшки, присланные нам Борис Николаичем. По тридцать штук на брата. Хорошо все-таки, что у нас самый маленький в баталь оне взвод – гуманитарку делить легче.
Еще в посылках были новогодние открытки. «Дорогой российский воин, – писал нам президент, – в этот трудный и нелегкий для Родины час, когда темные силы… Не уступим и пяди… Дадим отпор… Но не забывай, что твой долг – не только защищать конституционный строй, но и отдать свой голос на приближающихся выборах. Надеюсь, что в этот день ты сделаешь правильный выбор».
– И пусть земля тебе будет пухом, – добавляет Олег.
– Аминь, – говорит Пинча.
Выбор сделать нам так и не удалось. Агитаторы с передвижными кабинками для голосования плюнули на все и туда, где стреляют, не поехали.
– Который час, Олежа? – спрашиваю я.
– Без пяти, – отвечает Олег. Он единственный в нашем взводе, у кого есть часы. Олег раздобыл их еще в Грозном и с тех пор бережет как зеницу ока.
– Ну что ж, джентльмены, приступим, пожалуй.
Мы чокаемся кружками с чаем, выпиваем и наваливаемся на сгущенку, зачерпывая ее печенюшками. Сгущенка! Бог ты мой! Дома я терпеть ее не мог, здесь же банка сгущенки – предел моих мечтаний. Однажды в Грозном «чехи» вырезали блокпост – положили солдат рядком вдоль дороги и перерезали им горло. Мы не видели этого. Когда мы там оказались, уже никого не было. Только в землянке на полу стояла банка сгущенки. Под банкой – мина, «лепесток». Если встать на нее – ничего не будет, но, как только уберешь ногу… «Здравствуй, мама, возвратился я не весь, вот нога моя, в чулан ее повесь». Пиноккио обмотал банку проволочкой от ПТУРа, зашел за угол и дернул.
Тогда мы съели эту сгущенку прямо на блокпосту, зачерпывая липкую сладость грязными пальцами. Здесь убили наших товарищей, а мы ели сгущенку. Нам не казалось это кощунством: парни уже умерли, и им было наплевать, что говорят и как ведут себя солдаты, которые ходят по этому блокпосту. Каждый из нас мог бы быть на их месте. И если бы наши товарищи были живы, мы сделали бы все, чтобы их вытащить, но они умерли.
Наевшись, мы отвалились от ящика, довольно поглаживая сытые животы. Закурили.
Блин-компот, до чего же хорошо все-таки! Новый год. Сгущенка. И президент о нас помнит.
– Олежа, который час?
– Десять минут первого.
– Пойдем постреляем, что ли?
– Пойдем.
Мы взяли заранее заряженные трассерами магазины, отдернули полог и вышли в черную южную ночь.
Темнота непроглядная. Кажется, что нет ни неба, ни земли, ни жизни, ни света, нет ни радости, ни любви, ни подвига. Только ночь и смерть.
Ночь – это время смерти. Каждый раз, когда заходит солнце, жизнь умирает. Мы не знаем, доживем ли до следующего дня, и все, что мы можем, – это замереть в своих окопах, вжавшись в землю, и ждать рассвета, слушая темноту – зрение здесь бесполезно, а слух, наоборот, обостряется до предела.
Ночью умирают раненые, ночью сходят с ума солдаты, как тогда, на той чертовой сопке, зажатые на пятнадцати метрах пространства рядом с противником. Они смотрели на линию чеченских окопов, слышали их крики, слышали крики пленных, когда боевики резали им пальцы, и вдруг начинали смеяться и никак не могли остановиться.
Ночью мы одни. Вот и сейчас мы сидим с Олегом – две маленькие одинокие искорки жизни под тяжелым черным небом, и каждый из нас – сам по себе.
– Блин, страшно как-то, тишина-то какая, – говорит Олег.
– Да пошли они все к черту! Новый год все-таки. Новый век. Новое тысячелетие! Имеем законное право, – говорю я. – Давай.
Мы задираем стволы в небо и давим на спуск.
…Автоматы задергались в руках, загрохотали, разрывая тишину. Две одинокие трассирующие очереди петардами взлетели над головами, вошли в низкое облачное небо и пропали в морозном мутеве.
И тут, словно дождавшись команды, заговорил весь ба тальон. Стреляли все. Стреляли без остановки, выпуская магазин одной очередью, будто протестуя так против бесправной собачьей солдатской жизни. Трассера веерами прочерчивали ночное небо, летели в горы, в поле. Справа разведчики били из пулеметов. Слева обозники лупили из подствольников. Впереди медики кидали дымы[25]. За спиной молотили зенитчики. Снаряды с шелестом уходили в облака, рвались там и озаряли туманными тусклыми вспышками позиции батальона.
Красотища была невероятная. Зеленые, красные, белые трассера, осветительные ракеты, рыжие дымы… На войне было бы очень красиво, если бы не было так страшно.
Из штабной палатки выскочил начальник штаба. Он был в одних тапочках. Подбежал к нам. Съездил мне в челюсть. Олег успел увернуться.
– Вы чего, полудурки, охренели, что ли!
Начальник штаба боялся, что под шумок кто-нибудь стрельнет в него или в комбата.
Мы вернулись в палатку. Пехота шмаляла еще полночи. Она стояла далеко от нас, и начштаба не побежал туда в тапочках.
Мне вдруг стало обидно. Вот, блин, «повезло»-то – из всего батальона один я в грызло получил! Нет, надо валить в пехоту. Хоть у нас с печенюшками и получше, зато, как говорится, подальше от начальства, поближе к кухне – целее будешь.
Стащив сапоги, я залез в спальный мешок, потянулся, пошевелил пальцами ног. Приятная синтепоновая прохлада спальника создавала обманчивое ощущение чистой простыни.
– Ну что же, с Новым годом, Аркадий Аркадьевич! – поздравил я сам себя.
– С Новым годом! – ответил я себе и, умиротворенный, заснул.
Мне снился Париж.
Штурм
…Тихо. Уже рассвело, но солнце еще не взошло, лишь розовые отсветы освещают безоблачное небо на востоке. Это плохо – день опять будет ясный, самая работа снайперам.
Мы сидим в подвале дирекции, греемся около костра и потрошим свои сухпайки. Нам немного страшно, мы нервничаем, ощущаем себя подвешенными в невесомости, временными. Здесь все временное: и тепло от костра, и завтрак, и тишина, и рассвет, и наши жизни. Через час-два мы пойдем вперед, и это будет долго, холодно и очень утомительно. Но все равно это будет лучше, чем неопределенность, в которой мы сейчас находимся. Когда начнется, все станет ясно, страх пропадет, будет лишь сильное нервное напряжение. Впрочем, оно у нас и сейчас очень велико. Так велико, что мозг не выдерживает, впадает в сонную апатию. Очень хочется спать, скорей бы уж начиналось, что ли…
Просыпаюсь от давящего на уши гула. Воздух трясется, как желе в тарелке, земля дрожит, дрожат стены, пол – всё. Солдаты стоят, прижавшись к стенам, выглядывают в окна. Спросонья не понимаю, в чем дело, вскакиваю, хватаю автомат: «Что, “чехи”? Обстрел?» Кто-то из парней оборачивается, что-то говорит. Говорит громко – я вижу, как напрягается его горло, выталкивая слова, но сплошной рев ватой обкладывает звуки, и я ничего не слышу, лишь читаю по губам: «Началось».
Началось… Сразу становится страшно. Оставаться в сумеречном подвале больше не могу, надо что-то делать, куда-то идти, только бы не сидеть на месте.
Выхожу на крыльцо. Рев усиливается так, что больно ушам. Пехота жмется к стенам, прячется за бэтээры. У всех на головах каски. На углу дома дирекции стоит начальство: комбат, люди из штаба полка, еще кто-то. Они привстают на мысках, вытягиваются, смотрят за угол, туда, где Грозный, где разрывы. Мне становится интересно, тоже хочу пойти посмотреть, что происходит, чего все прячутся-то, чего каски напялили? Спускаюсь по ступенькам, успеваю сделать с десяток шагов, как вдруг прямо мне под ноги шлепается здоровенный, с кулак величиной, осколок, шипит в луже, парит, остывая, переливается на солнце острыми даже на глаз, зазубренными краями с синей окалиной. Сразу вслед за ним по всему двору россыпью, как пшено, сыплются сотни мелких осколочков, подпрыгивают по замерзшей глине. Я прикрываю голову руками и бегу обратно в здание. Спотыкаюсь о порог, влетаю внутрь. Выходить на улицу уже нет никакого желания, и я иду вдоль подвала, туда, где в стене светлеет пролом.
Около него тоже толпа, половина – внутри здания, половина – снаружи. Слышны возгласы: «Во-во, смотри, долбят! Блин, точно как! Откуда у них зэушки? Во, смотри, опять!» Осторожно выглядываю: солдаты стоят, задрав головы, смотрят в небо. Вижу знакомого взводного, подхожу к нему, спрашиваю, в чем дело. Тот показывает рукой в небо и, перекрикивая грохот, объясняет: «чехи» лупят из зенитных установок по сушкам, бомбящим город. И впрямь, около маленького самолетика, кувыркающегося в прозрачном небе, разбухают кучерявые облачка разрывов, сначала чуть выше и правее самолета, а потом все ближе, ближе. Самолет срывается в пике, уходит из-под обстрела, опять возвращается, отрабатывает по району НУРСами[26] и наконец улетает.