Аркадий Бабченко - Война
Здорово, Кисель! Здорово, Вовка! Здорово, Шепель!
Здравствуй, Игорь.
Здорово, мужики!
Я закрываю глаза и плачу.
На взлетке никого нет. Идет теплый дождь.
Сон солдата
Снег шел всю ночь. Он шел мягкими крупными хлопьями, и солдаты, просыпаясь, не находили своих товарищей: они были засыпаны снегом…
Светает, и мы ждем, когда появится солнце, или, как мы его называем, балдуха. Ночь кончается, и в руках появляется мелкая дрожь, а в груди холодок – спадает нервное напряжение, организм расслабляется.
Самое страшное позади, ты пережил еще одну ночь, и значит – впереди еще один день.
Ночь – это холод, мы ненавидим и боимся ее. Климат в горах изменчив: днем было плюс пятнадцать, светило солнце, а ночью запросто может пойти снег, задуть ветер, и температура упадет до минус десяти. Мы снимаем бушлаты с раненых, которых увозят в тыл. Бушлаты промокают под снегом, и, если выключишься на десять минут, прислонившись спиной к броне, обнаруживаешь, что ты примерз, примерзли даже волосы.
Ночь – это страх. С наступлением сумерек ты чувствуешь, как все внутри тебя холодеет, становится твердым, собирается в комок и мобилизуется. Мозг начинает работать четче, глаза видят лучше, а слух становится острым, как у кошки. Напряжение очень велико, ты ждешь чего угодно, и ты готов ко всему. Потом страх уходит куда-то вглубь, под желудок, периодически ворочается там, но как-то вяло, устало, остается лишь напряжение.
Ночь – это одиночество. Ни огонька вокруг, ни звука, ни шевеления. Огромное бездонное черное небо над тобой, и по этому небу, ты знаешь, никогда не пролетит самолет с сияющими огоньками и пассажирами внутри. Никого рядом нет – ты один. И даже если вас сто человек, все равно ты один. Вы все – по одному. Жизни вокруг нет, ты сам себе жизнь и сам себе мир. Ты – маленький солдатик посреди огромной Чечни под черным южным небом, и все – внутри тебя.
И ты очень устал.
Но вот наконец появляется балдуха, и ты расслабляешься. Мозг становится ватным, ты ни о чем не думаешь и ничего не хочешь; сидеть бы вот так и сидеть, уставясь в одну точку.
Я сижу на станине АГСа, курю. Руки мелко дрожат, солнце уже припекает, спине тепло, сапоги оттаяли, и их даже, наверное, можно снять – ночью они, мокрые, стягиваются и примерзают к портянкам.
Я радуюсь. Я радуюсь, что я дома, что всего этого уже нет, уже все кончилось, все позади. Что эта за сопка… да откуда она взялась, эта сопка? Сон? Но ведь я там никогда не был, почему мне это снится? Или был? Не знаю. Я кожей ощущаю чистую простыню, негу одеяла, я знаю, что я дома, и мне радостно. Я улыбаюсь, подставляю лицо солнцу, щурюсь. Хорошо, что я дома. Непонятно, правда, почему у меня дома горы, и снег, и мокрые сапоги, но это уже не важно, это все домашнее, нестрашное.
Появляется Игорь. Он что-то мне говорит, я не слушаю, сижу на станине АГСа, курю, наслаждаюсь домом и радуюсь. Хорошо, что Игорь тоже дома. Странно только, что он у меня дома, у него же, наверное, есть свой дом, а он у меня, но это не важно. Это даже хорошо, что Игорь у меня.
Пепел с сигареты падает на затвор автомата, я его смахиваю рукавицей. Надо придумать, куда я теперь буду ставить автомат. В палатке я его всегда клал под голову, но ведь дом – это надолго, это не однодневная палатка, и надо придумать, куда ставить автомат.
Игорь все что-то говорит, я его не слушаю. Вдруг он замолкает, смотрит на меня как-то странно и говорит: «Пойдем». У меня внутри сразу становится пусто и холодно, появляется какая-то мысль, но я не даю ей продуматься, гоню от себя, потому что знаю, что это за мысль.
– Куда, Игорь?
– Пойдем, – и он показывает рукой мне за спину. Я не оборачиваюсь, я знаю, что у меня за спиной. Там – сопка, снег, на снегу распластана пехота, она лезет, карабкается вверх, в разрывы, к летящим навстречу ей трассерам. Но пока еще тишина, звуков боя не слышно. Мысль становится настойчивой, но я задавливаю ее, не оборачиваюсь. Не дать, не дать ей прорваться, это все неправда, я дома, только не надо оборачиваться!
– Нет, Игорь. Мы же дома, это все кончилось, ты что, забыл? Пойдем, я познакомлю тебя с Ольгой, с мамой, посидим, выпьем, поговорим. Мы же так долго мечтали об этом, помнишь?
Мне вдруг становится чертовски страшно: я уже знаю, что он мне ответит.
– Мне нельзя, я же мертвый, – говорит Игорь и смотрит мне за спину.
Я оборачиваюсь: сопка, снег, распластанная на снегу пехота. И – оглушающий, бьющий по ушам треск боя. Игорь лежит на снегу, будто прикрыв рукой глаза и задрав подбородок, – так спят смертельно уставшие люди. Игорь далеко, но я вижу его так, будто он в пяти метрах от меня. В голове, над левой бровью, пролом, и замерзшая, смешавшаяся со снегом кровь образовала плоский наст на его лице.
– Пойдем. Ты не дома. Мы все остались там, ты же знаешь. И нам не уйти оттуда. Вон ты, – и он опять показывает рукой.
И я вижу себя. Я лежу недалеко от Игоря, тоже мертвый, снег залит кровью, моей кровью, а вокруг карабкается пехота и падает, поскальзываясь на моей крови.
Черт возьми, как жалко. Я так хотел быть дома, а меня убило. И мне надо на сопку: я мертвый и не могу быть среди живых.
Игорь идет туда, я иду за ним. Я хочу, чтобы он меня отпустил, но не могу остаться: как же так, я буду живой, а он – там, мертвый.
Но тут я вспоминаю: Ольга! Я останавливаюсь, Игорь тоже, смотрит на меня, лицо его осунулось, и я по глазам вижу, что он знает, что я ему скажу.
– Я не могу, Игорь. Я не могу идти с тобой. У меня Ольга, я не могу ее оставить. Мне надо жить.
Игорь не любит Ольгу. Каждую ночь он приходит за мной, чтобы взять к себе на сопку, и каждую ночь она мешает ему. Вот и на этот раз Игорь уходит один.
Лицо его становится серым, мертвым. Зубы оскаливаются, губы растягиваются в гримасе смерти. В голове появляется пролом, на бушлате – дырки от осколков, ткань вокруг них темнеет, набухает кровью. Игоря уже нет рядом, он лежит там, мертвый, на сопке. Я возвращаюсь в царство живых, отдаляюсь, улетаю, но все время оглядываюсь, смотрю на него, как он лежит там, на сопке…
Я просыпаюсь. Простыня насквозь мокрая, пот холодный, и меня трясет. В душе пусто, я не испытываю ничего, абсолютно ничего. Потом возвращаются чувства, и я начинаю выть. Я закусываю зубами угол подушки, чтобы не разбудить Ольгу, и вою, вою долго. Потом и это проходит, и я просто лежу, не отпуская подушки: я не могу по-другому, – держусь зубами за подушку, и мне страшно разжать челюсти.
Я умереть хочу.
Новый год
Двухтысячный был самым экзотическим из всех встреченных мною Новых годов.
Какие были планы, какой размах гуляния представлялся мне на встрече миллениума! Париж, Милан и Лондон простирали передо мной свои просторы, приглашая встретить новое тысяче летие в своих объятиях. Такое же бывает только раз в тысячу лет! Подкопить деньжат, рвануть в Европу и… Чтобы запомнилось на всю жизнь.
Запомнилось… Как говорится, человек предполагает, а Господь располагает. И так уж Он расположил, что вместо Парижа мне досталось слякотное чеченское поле, вместо пятизвездочного отеля – задымленная землянка, а вместо праздника – контртеррористическая операция.
Водки достать не удалось. Те шестьдесят литров соляры, которые Кукс пытался продать «чехам» в Урус-Мартане, ушли в фонд безвозмездной помощи боевикам. «Чехи» нас попросту кинули. А жаль. Три канистры – целое состояние по здешним меркам.
Мы сидим за праздничным снарядным ящиком, помешивая в кружках чуть теплый чай. Тоскливая зима укрывает поле до самых Гойтов, где-то за туманом в горы бьет одинокая «саушка» да изредка постреливает пехота в окопах охранения. Холодно и сыро.
И все же мы довольны жизнью. Вчера Пиноккио выменял у артиллеристов на курево два снарядных ящика, и теперь у нас есть дрова. Пинча колет доски штык-ножом и бросает щепки в огонь.
Пинча у нас – незаменимый солдат. Он городской, но по нему этого не скажешь. В растоптанных дырявых сапогах, прожженном бушлате и драных штанах, он – самый зачуханный боец в нашем взводе. Любую свободную секунду Пинча тратит на сон, ему лень даже умываться. Вши пользуются этим и гуляют по нему колоннами, проложив тропинки к самым лакомым местам – животу и подмышкам. Зато Пиноккио знает, как развести костер в луже воды, прикурить под проливным дождем или спать сном младенца во время минометного обстрела.
Но самое главное – у него поразительное чутье на жратву и курево. Мало того, что ему удалось раздобыть дрова, так он еще и впарил поварам трофейный цинк патронов со смещенным центром тяжести. Нам они ни к чему, а повара шинкуют ими капусту. Делается это просто: кочан накрывают солдатской каской и попросту стреляют в нее смещенкой. Пуля внутри делает бр-р-р-ум! – и винегрет готов, надо только прижать каску ногой, чтобы не ускакала.
Красные отблески пляшут на лице Пиноккио, тепло волнами разливается по землянке, и нам хорошо. Тепло у нас бывает редко, даже еще реже, чем жратва и курево, и оттого, что у нас есть целых два снарядных ящика, становится весело. Тепло порождает в нас ожидание чуда – что-то должно произойти, что-то хорошее. Может быть, наступит мир, может, дембель, а может – чем черт не шутит – зампотылу сегодня расщедрится и выдаст на ужин вместо сечки двойную порцию перловки. Все-таки Новый год.