Аркадий Бабченко - Война
Около проходной в теньке под брезентом сидят офицеры, наблюдают за экзекуцией. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют, не переставая, уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.
Мы стоим в строю.
Любое избиение лучше, чем дырка в голове, – это мы уяснили давно. Слишком много смертей мы видели, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте. Мы все воруем. Эта война построена на воровстве и ведется ради воровства. Солдаты продают патроны, водилы – соляру, повара – тушенку. Командиры батальонов воруют у нас жратву коробками, вон она, наша тушенка, у них на столе стоит, они, не стесняясь, закусывают ею водку. Командиры полков воруют уже машинами, а генералы воруют сами машины. Известны случаи, когда «чехам» продавали новенькие, еще в масле, бронетранс портеры, только что с завода. По Чечне до сих пор ездит техника, проданная еще в первую войну и списанная на боевые потери. Интенданты отправляют в Моздок целые колонны, набитые ворованными вещами. Из Чечни везут все: ковры, телевизоры, стройматериалы, мебель. Дома разбирают и перевозят в виде бревен. Транспортные самолеты набиваются барахлом под завязку, для раненых места не остается. Что значат два или три цинка патронов на этой войне, которая продана от начала и до конца? Мы проданы с потрохами – я, Аркаша, Пинча, комбат и эти двое, которых он избивает, – мы все уже проданы и списаны на боевые потери. Нашими жизнями расплатились за генеральские особняки, которые, как на дрожжах, растут вдоль Рублевского шоссе.
Наконец избиение прекращается. Шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те дышат в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая: знают, что мы не будем этого делать.
– Разойдись, – говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.
– Суки! – выдавливает Аркаша. Непонятно, про кого он, – про пэтэвэшников или про комбата с Лисицыным.
– Пидарас, – шепчет Фикса.
Солдаты висят целый день и полночи. Они висят напротив нашей палатки, и сквозь незавешенный тамбур нам видно, как парни раскачиваются на дыбе. Их плечи прижаты к ушам, головы склонены на грудь. Сначала они пытались подтягиваться на руках, менять позы и как-то устраиваться поудобней, но сейчас затихли. То ли спят, то ли без сознания. Под одним в лунном свете блестит лужа мочи.
В штабе слышен гомон, «шакалы» пьют водку. К двум часам ночи они основательно накачиваются, снова вываливают на плац, начинается вторая серия избиения.
Подвешенных за руки солдат освещает полоска света. «Шакалы» ставят на асфальт под дыбой два «тапика» и подсоединяют провода к пальцам ног пэтэвэшников. «Тапик» – это армейский телефон, ТА-57. В него вмонтирован генератор, и, чтобы позвонить, надо покрутить ручку. Генератор вырабатывает ток, и на том конце провода раздается сигнал.
– Ну что, пидарасы, будете еще патроны продавать? – спрашивает Лисицын и крутит ручку телефона.
Солдат на дыбе начинает дергаться, его бьют судороги.
– Чего ты орешь, гондон? – кричит Лисицын и бьет парня ногой по голени. Потом снова крутит ручку «тапика», солдат снова орет. Лисицын снова бьет его. Так продолжается довольно долго, может, полчаса, а может, и больше. Офицеры нашего батальона превратились в организованную банду и существуют отдельно от нас, солдат. «Шакалы» – по-другому их в армии никогда и не называли. А шакалы – они шакалы и есть.
Чего можно ждать от таких офицеров? Они сами росли в казармах, их избивали, когда они были курсантами, их и сейчас избивают в линейных частях. Полковники – через одного – умеют только визжать и бить, на виду у подчиненных превращая лейтенанта, капитана или даже майора в стонущего взъерошенного сопляка. Генералы больше не выносят взысканий полковникам, они просто бьют в морду. Наша армия – рабоче-крестьянская, доведенная до отчаяния вечным безденежьем, до озверения оголодавшая, бесквартирная, отодранная и бесправная – не армия, а стая – вобрала от уркаганского люмпена все самое худшее, весь беспредел, и законы в ней волчьи. Какие на хрен солдаты, когда своих детей кормить нечем! Грамотные, желающие служить офицеры в ней долго не задерживаются, остаются только те, кому жить негде и кого кормят байками о квартире, или те, кто двух слов связать не может и ни на что другое не способен, кроме как крушить молодняку зубы. Они-то и поднимаются вверх по карь ерной лестнице – не потому, что лучшие, а потому, что других нет. Привыкшие с самого низа избивать и получать, избивают и получают до самого верха и учат этому остальных. И нас давным-давно приучили.
Лисицыну надоедает крутить «тапик». Он накидывает на одного из подвешенных бронежилет и стреляет ему в грудь из пистолета.
От удара тело отбрасывает назад, солдат раскачивается, словно боксерская груша, он подтягивает ноги к животу и хрипит. Легкие у парня теперь отбиты напрочь. Лисицын хочет выстрелить еще раз, но комбат отводит его руку, боится, что тот спьяну промахнется и попадет солдату в живот или в голову.
Мы не спим, уснуть под эти крики невозможно.
Я закуриваю сигарету. В Моздоке было так же. Кого-то избивали на взлетке, а я лежал, укрывшись одеялом с головой, чтобы свет не резал глаза и не так были слышны крики, и думал: «Хорошо, что сегодня не меня». Четыре года прошло, а ничего не изменилось в этой армии; пройдет еще десять раз по четыре, и ничего не изменится.
Крики на плацу прекращаются, офицеры уходят в штаб. Теперь слышны только стоны. Тот, в которого стреляли, натужно хрипит и, пытаясь протолкнуть в себя воздух, кашляет.
– Задолбали ныть, – говорит взводный из своего спальника. – Эй, вы, полудурки, если не утихомиритесь, я вам глотки носками заткну! – орет он в предбанник.
На плацу замолкают.
Я наливаю во фляжку воды, Аркаша кидает мне вдогонку пачку «Примы»:
– На, дай им покурить.
Я выхожу на улицу, прикуриваю две сигареты и поочередно втыкаю в их разбитые губы. Пэтэвэшники молча курят, говорить не пытаются. Да и о чем тут поговоришь?
Над омоновским блокпостом в районе элеватора взлетают ракеты – осветительная, потом красная сигнальная. Завязывается перестрелка. Короткие очереди шелестом разносятся по степи. С крыши элеватора начинает работать пулемет. Там стоит наша восьмая рота, солдаты забрались на высоченные двадцатиэтажные корпуса и могут простреливать половину города. Оттуда их никак не выкурить, лестницы заминированы. Похоже, пулеметчик видит «чехов», он бьет прицельными короткими очередями. Вскоре перестрелка утихает, омоновцы запускают зеленую ракету – отбой.
Сигареты дотлевают. Я затаптываю бычки и даю пэтэвэшникам воды. Они жадно пьют. Я вспоминаю, что у нас еще остались сухари. От этой мысли мне становится смешно – им сейчас только сухари грызть, от зубов, небось, ничего не осталось.
Батальон засыпает.
На утреннем разводе подвешенных снова избивают, но не так сильно, как вчера. Они уже не отворачиваются, лишь тихо стонут. После избиения зампотех отвязывает веревки, и ново бранцы мешками валятся со столбов. Они не могут встать, не могут поднять затекшие руки – кисти почернели, пальцы скрючены. Комбат еще несколько раз бьет солдат ногами, а затем разрывает их военные билеты.
– Если еще хоть одна сука попадется мне с патронами, расстреляю без суда. Это касается всех: и старых, и новых. Понятно? – спрашивает он нас.
Мы не отвечаем.
– Выкинуть эту шваль за ворота, – приказывает он, кивая на пэтэвэшников. – Не давать ни денег, ни проездных документов. Не заслужили. Пускай добираются домой как хотят. Мне в батальоне такое говно не нужно.
Пэтэвэшников выводят на улицу и закрывают за ними ворота. Они сидят под воротами весь день, до самой темноты, словно брошенные псы.
Под утро я заступаю на фишку в административное здание и первым делом осматриваю улицу. Их уже нет. Вряд ли они добрались до Ханкалы или «Северного».
– Война бы началась, что ли, – говорит Фикса. – Хоть со жратвой проблем бы не было.
Это точно. Начальство вспоминает о солдатах только тогда, когда их валят сотнями. После какого-нибудь очередного штурма нас всегда строят в каре и рассказывают, какие мы герои. И затем два-три дня дают нормальную пищу. Потом опять начинаются пустая недоваренная сечка на завтрак и п…дюли на обед.
Объявляется начальство. Мы только что проснулись и умываемся из бетонных быков – невысоких, по колено, опор под металлический каркас недостроенного мясного цеха; в каждом из них накопилось литров по пять талой зеленой воды. Пить ее нельзя, но для умывания она вполне пригодна. И тут в ворота въезжает трофейный серебристый «Паджеро» и два бэтээра сопровождения, нагруженных коробками с гуманитаркой.