Гильза с личной запиской - Валерий Дмитриевич Поволяев
«С нашей поры река, скажу я тебе ответственно, не изменилась ни на грамм, рыбы в ней водится достаточно. А раз рыба водится, то мы, как и в прошлые годы, добудем и щуку, и толстолоба, и сазана… Жаль, что верхогляда нельзя ныне ловить, – запретили, не то добыли бы и верхогляда. Может быть, ухватим и какого-нибудь калужонка. Если, конечно, разрешат. В общем, рыба тут есть. И рыбалка есть.
А калугу хотелось бы добыть, я, например, давно не пробовал белого калужьего мяса».
Не удержался Микулин, вкусно почмокал губами, жизнь на заставе вспомнил, обильные обеды и те рыбники – рыбные пироги, которыми возвращающихся из наряда ребят угощала повариха.
Повариха не только рыбники вкусные пекла, но и такую уху готовила, – с корешками, травами, сушеными почками, осветленную костерными углями, – что некоторые новички, не знавшие такого объедения, проглатывали уху вместе с ложками.
Каждый год в колпите заставы не досчитывались десятка ложек, повариха, вообще не умевшая ругаться, ругалась по этому поводу едва ли не матом: недостающие ложки ей приходилось покупать за свои деньги.
Замполит советовал ей трясти молодых: раз сумел иной парень сожрать ложку, то пусть заплатит за удовольствие.
Повариха отмахивалась:
– Ну что я возьму с их жалких трешек? Если возьму хотя бы рубль, то им даже на сгущенку ничего не останется. – Тут повариха не сдерживалась и жалостливо шмыгала носом – ну будто бы не ругалась совсем недавно. – Они же маленькие…
На что замполит резонно замечал:
– Маленькие, да удаленькие…
Второе письмо Микулин сочинил Леве Черепенникову, который жил на станции, жил один, родственников у него не было, детей тоже, так что Леве подняться с места ничего не стоило… Он вообще всегда был легким на подъем, вихрастый глазастый Левка. До пенсии работал диспетчером на железной дороге, а когда бывшему пограничнику стукнуло шестьдесят, его отправили на боковую.
Работу на периферии ныне ведь не найдешь даже с фонарем, все места наперечет и все заняты, поэтому на каждую освободившуюся вакансию целятся как минимум пять едоков, нетерпеливо притопывают ногами, рты голодно открывают и ждут, когда пенсионер заберет в отделе кадров трудовую книжку, – поэтому Лева и ушел из диспетчеров, как только отметил шестидесятый день рождения.
Живет он трудно, денег на старость не скопил, перебивается случайными заработками, а какие заработки могут быть у пенсионера, известно всем, поэтому, как справедливо полагал Микулин, он примкнет к никаноровскому братству обязательно.
Третий человек, которому Микулин адресовал свое послание, был Анатолий Анисимов, он всегда выделялся из всякой компании, – гитарист, бард, любитель женщин, юморист, способный рассмешить даже бегемота, у которого болят зубы и которому совсем не до смеха… Микулин знал, что после службы Толя поступил в медицинский институт, потом работал врачом.
Если Толя примкнет к ним, будет «большой о'кей», поскольку все находятся уже в возрасте, и врачебная помощь может понадобиться в любой момент.
Анисимов жил дальше всех от Никаноровки, в кедровых местах Иркутской области, на реке Чуне. Чуна, конечно, тоже река, но не такая, как Амур, верхогляды там не водятся и, уж тем более, нет таких «железнодорожных вагонов», как калуга. Калуга, если посмотрит из воды на человека, у того по коже сразу начинают бегать испуганные мурашики, колючие и холодные, как лед: а вдруг этот «вагон» вздумает вылезти на берег? От него ведь не убежать – не удастся.
Кому еще начертать послание, кто еще бросит насиженное место и перекочует в цыганский быт Никаноровки? Нет, таких людей Микулин пока не нашел, но это не означает, что их нету, они есть, но пока не всплыли на поверхность.
Они всплывут, обязательно всплывут.
Первым отозвался Черепенников, в безденежные времена он не пожалел «деревянных», потратился и прислал телеграмму: «Жди!» Микулин обрадовался так, что даже прижал телеграмму к груди – растрогался, в ушах у него возник благодарный звон, – потом бережно свернул почтовую бумаженцию и сунул в нагрудный карман куртки. Победно похлопал по клапану кармана.
– Молодец, Лева! С твоей легкой руки нам должно повезти. Не всегда же судьба будет играть у нас роль нихренаськи.
Черепенников приехал через четыре дня, он всегда был скор на подъем, в руках держал два старых чемодана – сооружения его молодости, сработанные из фибры, материала, который ныне вряд ли кому ведом, – поставил их на перрон и кинулся к Микулину.
Обхватил его за плечи, прижался головой к голове, замер на несколько мгновений… Когда откинулся от Микулина, глаза его поблескивали влажно – не удержался.
В молодости все они были крепкими, – кремень, металл, а не человеки, не то, чтобы слезинки, даже просто опечаленного взгляда не дождешься, а сейчас организм стал не тот, нервы поослабли, а кое-где, может быть, и порвались.
– Ты молодец, что решил собрать нас, – сказал он Микулину и словно бы прося прощения за слабость, грубовато хлопнул его рукой по спине.
Был Черепенников высок, жилист, сед насквозь – на голове ни одного темного волоска, зато во рту все зубы были целые; когда Лева улыбался, на него приятно было смотреть.
Чемоданы сунули в коляску, накрыли потрескавшимся дерматиновым пологом, Черепенников взгромоздился на сиденье позади Микулина, мотоцикл зачихал простуженно и терпеливо, будто безотказная лошадь, и поволокся по улице, где было полно ям, прочь от станции.
Через два дня на станции появился Зубенко, безошибочно нащупал взглядом неподвижно стоявших в толпе суетливых призывников Микулина с высоким седым гражданином, в котором не сразу признал горластого баскетболиста Левку Черепенникова, – но в следующий миг понял, кто это, и молча, как и всегда, двинулся к ним. Не произнося ни слова, обнялся, потоптался немного, тяжело вздыхая, потом откинулся и произнес трескуче, словно бы только что с мороза голосом:
– Всем – физкультпривет!
– О-о, у Саньки Зуба голос прорезался, – удовлетворенно проговорил Черепенников, – наконец-то! – Он погладил Зубенко ладонью по спине. – Тебе тоже большой тархун!
О-о, запахло временем их молодости, языком той поры, – они когда-то так говорили… Отличные были те далекие годы! Яркие, добрые, раз вспоминаются и вообще сидят в крови, в них самих. Некоторые люди в старости отличаются тем, что прошлое не принимают ни под каким соусом, гонят его прочь, словно бы им неведомо, что без прошлого нет будущего, но есть и другие люди, иной закваски, к которым относятся и Черепенников, и Зубенко, и сам Микулин…
Похоже, что