Цирил Космач - Баллада о трубе и облаке
Янкец молчал, не сводя с деда широко открытых глаз.
— Что поделаешь! — вздохнул старик. — Видишь, лучше бы вовсе не иметь детей.
Янкец проглотил слюну и ошарашенно спросил:
— Но ведь дети всегда есть. Или нет?
— Конечно, есть. И всегда будут, — подтвердил старик. — Дети всегда будут, слава богу! Только войны больше не должно быть.
Мальчик удивленно смотрел на него, и взгляд его был полон недоверия.
— Дедушка, поиграйте! — снова попросил он.
Старик покачнулся.
— Сейчас, — кивнул он и положил руку на голову ребенка. — Конечно, поиграю, — повторил он, и его большие, окостеневшие от работы пальцы скользнули по волосам внука.
— Ну, давайте!.. — Мальчик неторопливо поднял руки.
Старый Блажич медленно отошел к прессу и с затаенным вздохом опустился на свою табуретку. Осмотрел трубу, словно впервые держал ее в руках. Вытер ладонью мундштук и смочил языком толстые фиолетовые губы. Набрал в грудь воздуха и поднял трубу. Но не издал ни звука. Нагнулся к Петеру Майцену и, понизив голос, повторил:
— Не сердитесь, сударь. Ребенок есть ребенок!
— Конечно, конечно! — с готовностью ответил Петер Майцен. И опять кровь бросилась ему в лицо от поспешности и даже неуместности своего ответа. «И что это сегодня со мной? — спрашивал он себя с досадой. — Почему я не могу по-хорошему поговорить со стариком? Почему не могу найти ни одного бодрого слова для ребенка? Неужели я совершенно впал в отчаяние?»
Старик выпрямился, оперся затылком о трухлявый столбик ветхого пресса, зажмурил глаза, задержал дыхание… труба запела.
Петер Майцен, как завороженный, не сводил глаз со старой трубы, трепетавшей от своей сдерживаемой силы в старческих руках и причудливо мерцавшей в полутьме погреба. Звуки ее ударялись в стены, отражались от них, сталкивались, ломались и умирали, растерзанные, а новые волны звуков безжалостно придавливали эхо к земляному полу.
«Это смерть! — содрогнулся он. — Нет, случайное совпадение, — пытался он успокоить себя. — Но если это даже чистое совпадение, то весьма странно, что трубу я услышал именно тогда, когда вдохновение пропало и меня впервые охватили сомнения и отчаяние. Звуки обрушились на меня и настолько выбили из колеи, что пришлось уйти из дому. Труба звала меня. Почему? Потому что Чернилогар не хотел слышать ее зова. Конечно, из-за Чернилогара я и пошел в Тихий дол. Иначе не пошел бы! А теперь что есть, то есть. Вначале все было хорошо. И не без пользы для моей работы: труба переместилась к Темникару; и я даже радовался этому. Но Темникар — вымысел, а здесь — правда, жизнь. Нет, тут не история, как сказал бы старый Блажич. Для него все, до чего он дожил и что ему довелось пережить, реальный ужас, а не вымышленная история. Может быть, и о Темникаре он сказал бы, что это реальный ужас, а не вымышленная история. Господи, а может, это и впрямь не вымысел? Разве ужасы, которые творятся человеком якобы во имя человека и вполне ощутимы для него, не могут быть предметом вымысла? Или человек и человечество воистину начали творить такое, что уже никакому перу не под силу? Неужто и Темникар переступил ту грань? Если так, значит, он поспешил на зов той же трубы, которая и меня вытащила из дому, чтобы показать мне никогда прежде не виданные ужасы».
Труба смолкла. Последние звуки отразились от стен и постепенно растворились в тишине.
Петер Майцен снова видел перед собой старика и мальчика. И снова его кольнула мысль о том, что он все время соединяет горькую реальность с горьким миром своей фантазии и собственной горечью.
Старик вытер лоб тыльной стороной ладони.
— Уже три раза? — спросил Янкец.
— Три, — задыхаясь ответил дед и потянулся за стаканом.
Мальчик осторожно взял трубу из рук старика.
— А теперь расскажите сказку.
— Сказку? — прохрипел дед, опустошая стакан. — Да, конечно.
— А какую, знаете?
— Нет еще, — качнул головой старик и поднял руку ко лбу. — Может быть, господин расскажет сказку?
— Да я ни одной сказки не знаю, — растерялся Петер Майцен. — Ни одной.
— Совсем ни одной? — удивился мальчик, и в глазах его появились сомнение и жалость.
— Ни единой, — пробормотал Петер Майцен и стал зажигать сигарету.
— Видишь ли, Янкец, господин пишет истории, — сказал старик. — А истории — не для детей. Для детей сказки.
— И вы теперь расскажете сказку?
— Расскажу, конечно, расскажу, — согласился дед. — Только потерпи немного, пока дух переведу и вспомню какую-нибудь.
Янкец вернулся к двери, сел на порог и аккуратно положил трубу на колени.
Старый Блажич выпил и наполнил стакан Петеру Майцену.
— Пейте! Пейте! — сказал он и, опершись спиной о трухлявый столбик пресса, закрыл глаза.
«Чего я сижу здесь? — сказал себе Петер Майцен, а рука его сама собой потянулась к стакану. — Почему не ухожу? Чего еще жду? Неужели я в самом деле чего-то жду?.. А чего? Сказки? Или смерти?»
— Дедушка! — взмолился Янкец. — Расскажите еще раз сказку о пастушке и яворе.
Петер Майцен насторожился.
— О пастушке и яворе? — пробормотал Блажич, не открывая глаз. — А она не слишком грустная?
— Грустная, зато красивая.
— Ну ладно. Только подожди, я немножко передохну. А ты пока посмотри, закрыто ли окошко.
«О пастушке и яворе? — задумался Петер Майцен. — Я такой сказки не знаю… Может, это сказка о Яворке? Может, старый Блажич тоже видел, как девушка обнимает явор? И может, он знает — почему, если выдумал сказку об этом яворе?.. Ах нет! Это невозможно. Опять совпадение… Но до чего же удивительное совпадение. Пастушка и явор. Грустная, зато красивая сказка?.. Дождусь-ка ее, этой сказки. Ведь все равно придется повременить, пока старик проснется».
Он прислонился к стене. Перед его глазами была как бы картина в черной раме, прекрасная и совершенно отчетливая. На высоком пороге, точно на деревянном коне, сидел Янкец. На коленях у него поблескивала труба, и волосы его в прозрачном воздухе казались золотыми. Мальчик словно был нарисован на фоне пейзажа, пейзажа плоского, лишенного перспективы, как на картинах художников-примитивистов или на детских рисунках. Справа петлей бежала дорога, слева на голом склоне высился дуб. Над головой мальчика во всю длину картины перекинулась широкая розовато-белая дуга — поле цветущей гречихи. Выше ее простиралась поляна, на ней — деревья и среди них дом под красной крышей. В закрытом окне чердака стояли солнечные блики. А надо всем синее небо, и на небе белое облако.
— Облако! — шепнул Петер Майцен, обрадовавшись как ребенок. — Облако! Я совсем о нем забыл. А оно вернулось. Вот хорошо-то: выдумаешь какое-нибудь знамение и сам в него поверишь.
Он посмотрел на мальчика и на старика, словно облако им тоже должно принести избавление.
«Но ведь это мое облако! Оно таит в себе надежду, что я все-таки закончу повесть о Темникаре. И это его облако тоже. Ведь Темникар еще жив. Далеко внизу, под своим облаком, он поспешает в свой последний бой…»
Взгляд Петера Майцена скользнул мимо дома и остановился нё поле цветущей гречихи, спокойной и розовой, как снег, освещенный вечерним солнцем. Он смотрел и смотрел, но так и не уловил того мгновения, когда гречиха и впрямь превратилась в снег и вокруг уже стояла зима.
А посередине заснеженного поля стоял человек — Темникар.
Темникар стоял над осыпью перед Робами. Стоял над крутой белой осыпью, недвижно, как черная статуя, как нечто извечное и вместе с тем рожденное сегодня, как нечто неодушевленное и в то же время до ужаса живое, как может быть живым человек, который знает, что волею судьбы через несколько часов будет мертв. Его резко расчерченное морщинами лицо было серым, как камень, и, как камень, неподвижным. Лишь во впадинах глаз пылали жаркие огоньки: в них отражались Брезы, отражался снежный, сверкающий на солнце купол горы.
Он решительно тряхнул головой и зажмурился, а открыв глаза, снова перевел взгляд с ровных заснеженных покосов в долину, где по тому берегу реки проходила граница света и тени.
— Скоро час! — твердо произнес Темникар. — Хорошо я шел. И теперь, можно сказать, достиг цели. Выйти на тропу — и я на месте.
Он запыхался, по спине струйками стекал пот. Хотел было хлебнуть из баклажки, но раздумал. «Нет! Надо идти, чтоб кроты чертовы меня не обогнали!»
Он повернул влево, думая по осыпи добраться до тропы, которая пересекала скалы и вела к Чаревой пещере. Хватался за камни, за стебли сухой травы, за кусты, за корни. Его жесткие ладони были разбиты и ободраны в кровь, но так затвердели от холода, что боли он не чувствовал. Да и мысли его были слишком далеки от этого. Одна мысль сверлила мозг: как бы Мартин со своими подручными не опередил его. Она подстегивала, как бич. Давно уже не испытывал он такой легкости, такого прилива сил.