Олег Смирнов - Северная корона
Упершись плечом в стенку траншеи, мучительно сглатывая, слюну, Наймушин рассказал, как погиб Рукавишников; как он сам был пленен, как согласился быть парламентером, увидя в этом единственную возможность попасть на заставу.
— Добре. Нам каждый штык важен.
— Буду до конца драться. За тем и прибыл.
— Добре. Иди на левый фланг. А я здесь…
По ходу сообщения Наймушин двинулся в сопровождении Меликояна — молоденького бойца, простоволосого и бровастого, с распоротым рукавом, откуда высовывалась измазанная кровью марля.
— С возвращением вас, товарищ лейтенант, — с акцентом сказал Меликоян.
— Спасибо.
— Как считаете, когда полевые части подойдут?
— Вскоре. Об этом не беспокойся. Главное для нас — продержаться как можно дольше, ясно?
— Что-что, а это ясно. Неясно другое — где полевые войска?..
— Я ж тебе толкую: вот-вот подойдут, И стукнут немца по загривку!
В стрелковой ячейке, мимо которой они проходили, полулежал на патронном ящике пограничник, лица его не было видно.
— Кто это? Не узнаю.
— Мелькумов, товарищ лейтенант.
— Дремлет, что ли?
— А как же!
В следующей ячейке, прислонясь щекой к стенке, тоже полулежал пограничник, и тоже спиной к ним.
— А это кто? Бизюк вроде? Дремлет?
— Мертвый он, товарищ лейтенант…
Наймушин пригляделся: на шее у Бизюка рваная рана, ее облепили мухи.
Траншея кое-где была разрушена снарядами, завалена землей. В ячейках и у бойниц в заборе сидели и лежали пограничники. Но Наймушин уже не спрашивал, кто из них дремлет. Вдруг человек не спит, а убит, как Бизюк?
Ну вот и левый фланг. Блокгауз обрушен прямым попаданием. Жаль. Наймушин протиснулся в блокгауз, вынес оттуда ручной пулемет, установил на площадке. Пулемет исправен, патронов вдосталь… Что еще надо?
— Повоюем, Меликоян? Будешь у меня вторым номером.
Жара, духота. Оторвавшееся от горизонта солнце висит над лесом. Со стороны солнца, с востока, доносит беспрерывные громы. Скоро и тут загромыхает.
И действительно, снаряды и мины, настигая друг друга, начали рваться в расположении заставы. Снаряд угодил в собачий питомник, два других в командирский дом, горит холостяцкая комната Наймушина: суконное одеяло и одна подушка, чемодан под кроватью, на стене листок с распорядком дня — подъем, зарядка… Ничего этого теперь не требуется. В заборе позади траншеи черной змеей обозначилась трещина.
А впереди траншеи — тоже разрывы, они на глазах изъедают воронками склон в буро-красных метелках конского щавеля. И щавель никому не нужен. Многое сейчас не нужно.
После артиллерийской подготовки — атака. Охватывая заставу, немцы шли в рост слева и справа, на ходу стреляли из ручных пулеметов и автоматов. Ну и палят — выступ забора сточен пулями, стал тоньше.
Наймушин ударил короткими очередями. И как будто отзываясь ему, на правом фланге взахлеб забормотал «максим». Молодцы станкачи, дайте им жизни! Капитан Науменко, будьте спокойны: мы им дадим жизни! Что, пригибаетесь? Что, залегаете? Горячего хлебнули, сволочи? Растеряли храбрость, в лесок уматываете?
Вновь артиллерийский налет, вновь атака. Налет — атака, налет — атака.
Застава, не сдаваясь, гибла. Гибли блокгаузы, превращаемые в груды щепок; траншея и ходы сообщения, перепаханные и заваленные; забор, почти весь обрушившийся; люди, упавшие или падающие. Вот упал и Меликоян.
В изодранной гимнастерке, в поту и грязи, с заострившимися, словно обугленными, чертами, Наймушин то припадал к пулемету, то снаряжал диски, то швырял гранаты, для чего-то сам себе подавая команды придушенным, чужим шепотом.
Дым перекатывался над заставой; по временам в просветах между его клубами, как между тучами, проглядывало солнце: подбирается к зениту, в зените, пошло под уклон.
Перед сумерками немцы вызвали авиацию. «Мессершмитты» обстреливали оборону — дымящиеся развалины и несколько израненных, обессиленных людей.
Снаряд угодил вблизи. Взрывной волной Наймушина выбросило из окопа, шмякнуло о бревно. Он потерял сознание, и это спасло его: овладев после бомбежки заставой, немцы добили всех пограничников, кто еще оставался в живых, а Наймушина посчитали за мертвого.
Уже при звездах он пришел в себя. Застонал. «Что со мной? Тошнит, руки и ноги трясутся. Ранен, контужен? А что с заставой? — Приподнялся на локтях. — Так, ясно. И за это отомщу! Я еще вернусь сюда, именно вернусь; мы еще повоюем… Проклятая слабость! Лечь бы и не вставать. Нельзя!»
Он пополз. На проселке хлопал газами грузовик, пьяно пели несли и ругались по-немецки; отсветы близких и дальних пожаров ложились на небосклон; на востоке будто летняя гроза. Канонада, фронт? Туда и двинем.
Дополз до канавы в кустарнике, припал к застойной, вонючей воде. На той стороне канавы увидел труп: наш сержант-артиллерист, за спиной вещмешок. Думая об этом сержанте, и о старшине Рукавишникове, и о Меликояне, и о капитане Науменко, и о Бизюке, и обо всех, сложивших сегодня свою голову, нашел в вещевом мешке пайку хлеба, плитку пшенного концентрата…
Проглотив последнюю крошку, неудержимо заикал. Еще больше обессилев от еды и икоты, приказал себе: «Вперед. Доползу. Добреду. Дойду до наших. Встану в строй. — И внезапно вспомнил: — Двадцать второе июня, день летнего солнцестояния! Ох и долгий же ты, самый долгий в году! Не забуду тебя до могилы…»
* * *Много было потом фронтовых дней у Наймушина. Но этот — июнь, двадцать второе, сорок первый год — врезался в память, как осколок под лопатку, на веки вечные. Ну, вышел из окружения, получил стрелковый взвод и к пограничникам уже не вернулся: передовая, а пограничники где-то там, в заградотрядах. Он же хотел воевать! Конечно, могли дать не взвод — роту, все же он был помощником начальника заставы, к тому ж обстрелян. Да начальству виднее, а со взводом воевал нормально, первый орден — на грудь. Роту получил — и с ротой порядок. Теперь батальоном командует. Растем, растем. А сколько мужиков вросло в землю, намертво вросло за эти два года! Посчитай — везде, где прошла война, могильные холмы, холмы, холмы…
Весь день Наймушин был хмурый, неразговорчивый, нет-нет и задумывался. И только к вечеру отошел, повеселел, засмеялся, когда Папашенко, чтобы расшевелить его, сказал:
— Товарищ капитан, кончится воина, побачимся… Ну, так годов через десятку… вы — гвардии генерал-майор, я — гвардии плотник… Не откажетесь тогда чарку зелья опрокинуть?
Не откажусь, Папашенко! Нам ли унывать? Рано или поздно — разобьем врагов, освободим родные края, отомстим за погибших товарищей — и попируем на празднике победы. Капитан — буду майором, полк когда-нибудь получу. Я молод, силен, храбр, котелок варит, все впереди. И девушка моя впереди. Не кисни, будущий генерал-майор.
Между прочим, опрокинуть чарку я и сейчас не возражал бы, но, увы, нету. Уж коли такой ординарец, как Папашенко, разводит руками: «Не достал», — стало быть, сухой закон. Да черт с ней, с водкой, от нее одни пакости. И тебя, Василий Наймушин, она крепко подвела. Не водка — чистый спирт. Спирт-то чистый, а ты поступил грязно…
Наймушин сосал папиросу — за день накурился до обалдения. Шинель внакидку. На дворе теплынь, благодать, в землянке из-под пола тянет знобкой сыростью. Недальний разрыв снаряда — и по стене зашуршала, заструилась осыпавшаяся земля. За этим разрывом Наймушин не услышал, как стукнула дверь и в блиндаж кто-то вошел. Услышал шаги уже возле себя и женский голос:
— Что ж ты не приветствуешь гостей?
Он поднял голову: Рита. Смотрел на ее высокую грудь, на крашеные, сердечком, губы, на зеленые с прожелтью глаза и чувствовал: произнесенное этой молодой, тревожащей женщиной «ты» как бы усадило ее рядом с ним на койку. От него теперь зависит, как с ней поступить. И он, думая: «К чему это?» — дернул подбородком и сказал:
— Здравствуй. Рад тебе.
Не то чтобы он очень уж рад был, но что-то в незваном приходе было приятное. Одному плохо! Обведя взглядом землянку, Рита сказала:
— Пожаловала! Не дождалась твоего приглашения… Никого?
Он проследил за ее взглядом: койка Орлова не тронута, по окопам комиссар лазает, даже ночует в ротах. А Папашенко вмиг испарился: ординарцы любят испаряться в подобных ситуациях. Наймушин вмял окурок в пепельницу и сказал:
— Никого.
Улыбаясь и хорошея, она села к нему на колени, обняла за шею и, как ему показалось, привычным, рассчитанным движением, откинулась. И он, отмечая эту рассчитанность и думая: «Зачем, к чему?» — наклонился над женщиной.
* * *Опять разорвался снаряд, и с потолка посыпалась, зашуршала земля. Рита достала из кармашка гимнастерки расческу, зеркальце:
— Ох, какая я расхристанная!
Она причесывалась, подкрашивала помадой размазанные губы. Наймушин, встав с постели, застегивал ворот.