Олег Смирнов - Северная корона
Голос у Пощалыгина звучал необычно мягко, и улыбался он — не ухмылялся, а улыбался — простодушно, открыто.
В роте им повстречался старшина Гукасян. Оглядел, даже принюхался (Сергей испуганно задержал дыхание), спросил:
— С покупками?
— Зубной порошок…
— А ты, Пощалыгин?
— А я пустой, товарищ старшина.
Рубинчик сказал:
— Не будем скрывать: ассортимент в военторге бедноватый.
— Точняком! — подхватил Пощалыгин. — Никакого выбору… Но и виноватить их не резон: война, где взять товар. Так, товарищ старшина?
— Не разводи симфонию, — сказал Гукасян и хрупнул хромовыми голенищами. — Подворотничок смени!
— Сменю. А симфонию я не развожу. Я хочу развести пение… Можно?
Гукасян что-то буркнул, и Пощалыгин улыбчиво отозвался:
— Спасибочки, товарищ старшина. Я так и знал, что разрешите… Ребята, гуртуйтесь сюда, споем… Кто запевала?
— Я, — сказал невзрачный солдат, сухотелый, пожилой. Сергей узнал его: из ветеранов, орудовал шилом и дратвой, пел тогда: «И, как один, умрем в борьбе за ето».
— Тенор в наличии? Либо баритон? Бас?
— Душа в наличии, — сказал солдат.
— И нас пускай за душу возьмет, — сказал Пощалыгин. — Запевай такое, чтоб проняло…
Запевала для чего-то одернул гимнастерку, примял вихор на макушке, затем прокашлялся и открыл рот с желтыми, изъеденными куревом зубами:
Выхожу один я на дорогу;Сквозь туман кремнистый путь блестит;Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,И звезда с звездою говорит.
Он глубже вдохнул и, поддержанный несколькими голосами, повторил:
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,И звезда с звездою говорит.И снова, будто издалека, повел:В небесах торжественно и чудно!Спит земля в сиянье голубом…Что же мне так больно и так трудно?Жду ль чего? жалею ли о чем?
И опять, не давая песне ослабеть, вдыхая в нее новые силы, несколько голосов пропели:
Что же мне так больно и так трудно?Жду ль чего? жалею ли о чем?
Тенорок у запевалы был не чистый, с саднинкой, некоторые слова он произносил неправильно, подпевали в землянке не все — кто тянул лишь мотив: «А-а-а…», кто совсем молчал, но люди вдруг присмирели, затихли, словно прислушивались и к песне, и к себе. Сергей слушал запевалу и думал: «Какая щемящая мелодия, какие трудные, горькие слова! Они заставляют вздохнуть ненароком о далекой чужой боли».
Уж не жду от жизни ничего я,И не жаль мне прошлого ничуть;Я ищу свободы и покоя!Я б хотел забыться и заснуть!
Сергей вспомнил портрет Лермонтова в учебнике по русской литературе… Поручик Лермонтов, похожий на лейтенанта Тихомирнова. и оба убиты на Северном Кавказе. А Тихомирнов умер на рассвете, потому что тяжелобольные или раненые умирают на рассвете…
Но не тем холодным сном могилы…Я б желал навеки так заснуть,Чтоб в груди дремали жизни силы,Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея,Про любовь мне сладкий голос пел,Надо мной чтоб, вечно зеленея,Темный дуб склонялся и шумел.
И нет земляных нар с соломой, нет пыльного окошка, сквозь которое пробивается прямое летнее солнце, нет затхлости и духоты под низким сводом. Есть ночная свежесть, клубящаяся со дна скалистых ущелий, тлеющие звезды, кремнистая тропа на гору Машук и человек, бредущий по этой тропе к дереву, что на вершине.
Еще дрожал в землянке последний, меркнущий звук пения. Запевала стоял — стариковский рот сомкнут, но горло еще напряжено. Остальные сидели неподвижно, только Сабиров, скрестив ноги, отрешенно покачивался взад-вперед. Кто-то вздохнул.
— Ну что вы, товарищи! — вдруг нарушил молчание Чибисов. — Затянули нечто заупокойное. Надо наше, бодрое!
Все завозились, кто встал, кто лег. Пощалыгин досадливо сгримасничал:
— Для души пели! А ты испортил… Не мог помолчать?
— А что? — С нар поднялся Гукасян. — Лучше бы марш!
— Да бросьте, старшина, — сказал лейтенант Соколов от дверей. — Чудесная песня! Я на нее, как на огонек, пришел.
И Быков вмешался:
— Всякая песня хороша, веселая ли, грустная ли. Хороша, если настоящая, если поднимает, облагораживает… Споем еще?
Запевала сказал: «Уволь, милок». Пощалыгин бросил: «Не тот уже коленкор». Сергей махнул рукой — да, настроение было уже не то.
Ночью Сергей нес траншейную службу: топтался в ячейке, позевывал. В траншее воздух без движения, поверху же, через бруствер, сквозило клеверным духом — будто медовый пряник нюхаешь. Месяц за облаками. Темень. Вдали прожекторные лучи, нащупывая самолет, выстригали небо, чудилось: скрещиваясь, лучи лязгали, как ножницы. Чудилось оттого, что лучи походили на диковинные ножницы, и оттого, что на переднем крае было очень тихо. Отдаленный сдвоенный взрыв — и тишина. Очередь автомата — и снова тишина.
Чтобы развеять сонливость, Сергей вспоминал давешнее пение в землянке и как удивительно чисто было в те минуты на сердце, думал о Чибисове, который так некстати сломал этот настрой; решал, отвечать или не отвечать Алле Шелиховой. Вечером получил от нее письмишко — краткое, равнодушное, необязательное — и подивился себе: «Я тоже равнодушен и к письму, и к ней. Что же получается? Я легко увлекаюсь и легко охладеваю? Просто влюбчив и не способен на подлинное чувство? Как бы там ни было, отвечать Алле, наверное, не стоит. Эта переписка не нужна — ни ей, ни мне».
Он размышлял, решал, но помнил, что должен наблюдать. И он наблюдал за темнотой, то застывшей, словно зацепившейся за проволочные заграждения и кустарник, то изменчиво текущей по ложбинке, что пересекала ничейное поле.
Сергей поднял над головой ракетницу и выстрелил. В мерцающем свечении ракеты, повисшей над передовой, он увидел, как на склоне ложбины мелькнули тени. И пока ракета догорала, летя к земле, Сергей вглядывался, вытянув шею. Силуэты замерли, вжались в склон.
Так вот что обозначала эта странная, нехорошая тишина: немцы шли в разведку. Добро ж! Мы вас попутаем! Расчет был правильный: едва первая ракета погаснет, немцы, используя паузу между ракетами, зашевелятся в темноте, поползут. Не мешкая, Сергей выпустил вторую ракету. Немцы распластались, затаились, однако было уже поздно. Из прилаженной на сошках винтовки Сергей посылал пулю за пулей. Поддерживая его, длинной очередью простучал «дегтярь». И справа, и слева от Сергея над нашей обороной взмывали осветительные ракеты, и стреляли пулеметы, автоматы, винтовки. Разведчиков как смыло из лощинки. Из немецкой траншеи открыли ответный пулеметно-минометный огонь. Пошла потеха!
Утром, едва Сергей переступил порог, Пощалыгин дурашливо вытянулся, взял под козырек:
— Сергуне ура! Разогнал фрицевскую разведку! Откудова известно? Известно!
— Не столько я разогнал, сколько ручной пулеметчик, — сказал Сергей.
— А-а, Шубников это. Который вчерась запевал.
— Так его фамилия Шубников? Боевой старик! Пощалыгин ревниво покосился:
— Чего обрадовался, Сергуня? Старикан как старикан.
Сергей позавтракал, улегся, прикрывшись шинелью. Но уснуть не успел: пришел связной и увел его к Чередетскому. У ротного уже находился капитан Наймушин, покручивал усики, барабанил пальцами по столу.
Следом спустился Шубников, встал рядом с Сергеем. Комбат сказал:
— За бдительную службу объявляю благодарность!
Шубников выгнул грудь, пальнул:
— Служу Советскому Союзу!
Сергей замешкался, нескладно повторил то же. Комбат пожал руку Шубникову, затем Сергею, мельком взглянув на него.
Во взводной землянке Сергей услышал оживленный разговор.
Рубинчик колыхал щеками и спрашивал, ни к кому не обращаясь:
— Одного не понимаю: как удалось Гитлеру околпачить целый народ, повести за собой на такие злодеяния? Умоляю вас: объясните!
— Задурил им башку, — быстро сказал Пощалыгин.
И Чибисов пояснил:
— Во-первых, не весь народ за Гитлера. А во-вторых, чем сильнее мы будем наносить удары по гитлеровской армии, тем скорей и остальные немцы прозреют.
Рубинчик с сомнением покачал головой, а Захарьев круто повернулся:
— Вздор! Немцы никогда не прозреют.
Чибисов смутился, наморщил словно выеденные молью брови:
— Но вы же согласны, что оккупантов следует громить без пощады?
— Согласен!
— Ну вот видите! Я и говорю: задача советских воинов — наращивать удары по врагу!
— Братцы, дайте вздремнуть, — сказал Сергей, внезапно раздражаясь. — Топайте беседовать на свежий воздух.
13
Назавтра об этом дне в сводке Совинформбюро было сказано: «На фронтах ничего существенного не произошло…»