Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров - Юрий Васильевич Бондарев
Вталкивая наган в кобуру, интендант сгорбил тучную спину, зашагал по окопу, косясь влево на поле, где вились дымки под танками.
– А по высоте – ползком! Ползком! – гневным голосом крикнул Алешин. – Быстро!.. Приласкали, товарищ капитан, дикобраза какого-то! – возмущенно сказал он. – Тыловой комод эдакий!
А Новиков в это время, сильным ударом вщелкнув полный диск в зажимы пулемета, внимательно глядел в сторону города. Там, пульсируя тяжким громом, росла зловещая, кипящая чернота, надвигалась, заслоняя небо, краем повисла над высотой. И то, что было несколько минут назад, казалось ничтожно маленьким, ненужно пустячным, мелким по сравнению с тем, что приближалось оттуда и что сознавал, чувствовал сейчас Новиков.
– Товарищ капитан, чеха ранило. В пехоту шел с термосом! Вот смотрите, в грудь его снайпер саданул!
– Где он?
– На огневой.
– Пошли.
Возле орудия сидел молоденький чех в новом, вроде еще хрустящем от свежести обмундировании, влажные, испуганные глаза старались улыбнуться Новикову, белый пушок на верхней пухлой губе в капельках пота; юношески худые пальцы сведены на груди. Рядом у ног стоял термос. Ремешков, присев подле на корточках, разрывал индивидуальный пакет, жалостливо вглядывался в ребячье лицо чеха, вздыхая по-бабьи, спрашивал скороговоркой:
– Куда ж это тебя, куда? Эх, милый человек, неосторожно ты, они туточки всё пристреляли. В пехоту шел, землячок, к своим? Понимаешь, понимаешь по-русски?
– Добрый ден… – прошептал чех и закивал быстро-быстро. – Рота… обед… Я – тр-р, катушка, связист… Шеста рота…
Он смущенно смотрел Ремешкову в лицо, взглядом умоляя понять его. Темное пятно расплывалось на гимнастерке, окрашивало молитвенно сложенные пальцы связиста.
– Снимайте с него гимнастерку! Перевязку! – приказал Новиков Ремешкову и повернулся к молча глядевшему на чеха Степанову. – Отнесите термос в шестую роту чехов. И передайте – ранен связист.
– Марице, Марице, повстани, – серыми губами шептал чех, когда Ремешков начал перебинтовывать его, и все взглядывал туда, за озеро, где лежала Чехословакия.
Глава десятая
А вечером стало ясно, что немцы прочно заняли центр города. Никто из дивизиона не сообщил Новикову, что на улицах идут бои, связь была прервана, и телефонисты, раз восемь пытаясь восстановить линию, в сумерки вернулись из города с опустошенными глазами, сообщили, что нарвались на немецкие танки, всюду пожары, ничего понять нельзя и нет возможности восстановить линию – она перерезана. Два часа спустя из парка, где стоял хозвзвод, прибежал, дрожа в возбуждении, ездовой, доложил, что неизвестно откуда особняк и парк обстреляли автоматчики, лошадь убита, двое повозочных ранены. А доложив это, спросил подавленно: «Может, место сменить куда подальше?» Новиков знал, что такого неопасного места, куда можно было передвинуть тыл, сейчас нет, и отдал приказ окопаться хозвзводу – всем, от повозочного до повара – на юго-западной окраине парка.
Мохнатое зарево, прорезав небо километра на два, раздвинулось над городом. Там, в накаленном тумане, светясь, проносились цепочки автоматных очередей, с длинным, воющим гулом били по окраине танковые болванки. Порой все эти звуки покрывали обвальные разрывы бомб – где-то в поднебесных этажах гудели наши тяжелые бомбардировщики. Ненужные осветительные «фонари» желтыми медузами покойно и плавно опускались с темных высот к горящему городу.
Отблеск зарева, как и в прошлую ночь, лежал на высоте, где стояли орудия, и на озере, на прибрежной полосе кустов, на обугленных остовах танков, сгоревших в котловине. Впереди из пехотных траншей чехословаков беспрестанно взлетали ракеты, освещая за котловиной минное поле, – за ним в лесу затаенно молчали немцы. Рассыпчатый свет ракет тускло мерк в отблесках зарева, и мерк в дыму далекий блеск раскаленно-красного месяца, восходившего над вершинами Лесистых Карпат. Горьким запахом пепла, нагретым воздухом несло от пожаров города, и Новиков, мнилось, чувствовал на губах привкус горелого железа.
В девятом часу вечера он собрал людей на огневой позиции, сел на станину. Курить здесь никому не позволил – снайперы били на огонек, даже на громкий звук голоса. Медленно оглядел медные в зареве лица солдат, настороженные, неподвижные в ожидании приказа, потом сказал:
– Что ж, пора идти. – Помедлил и повторил: – Идти к орудиям Овчинникова и вынести раненых. Там их трое: один ходячий – сержант Сапрыкин, двоих надо нести. – Он пососал незажженную самокрутку, сплюнул табак, попавший на губы. – Немцы ждут и наверняка предпримут последнюю атаку сегодня ночью или на рассвете, это ясно. Всем это ясно? – Он чуть поднял голос, снова оглядел неподвижные лица солдат. – Поэтому на всю операцию – час. Взять побольше запасных дисков. У тех, которые останутся здесь. Со мной пойдут Порохонько и Ремешков. Мы пойдем к орудиям по проходу в минном поле, по берегу озера. Вокруг огневых Овчинникова могут быть немцы. Но, какой бы перестрелки у нас ни случилось, ни орудийного, ни пулеметного огня не открывать! Чехословацкую пехоту я предупредил. Это все. – Новиков бросил под ноги незакуренную самокрутку, сказал Степанову: – Сержант, дайте-ка мне ваш автомат!
Молчаливый Степанов оборотил очень уж поспешно свое круглое, как блин, задумчиво-доброе лицо, затем, насупясь, положил автомат на колени, тщательно проверил ход затвора и, не сказав ничего, подал его Новикову.
Все молчали, освещенные заревом, глядя на розовеющее минное поле.
Новиков встал, повесил автомат на грудь, и это движение, которое словно отрезало его, Новикова, Порохонько и Ремешкова от солдат, кто оставался здесь, заставило всех непроизвольно вскочить с легким шумом.
Порохонько, пристегивая к ремню автоматные диски в чехлах, подошел к Новикову, в зрачках играли красноватые хмельные огоньки, произнес вдруг отчаянно-бесшабашно:
– Ну, покурим на дорожку, чтоб дома не журылись. Кто, хлопцы, даст на закрутку, тому жменю табаку дам! – И спросил чрезмерно серьезно Новикова: – Разрешите, товарищ капитан? Я замаскируюсь.
Новиков разрешил. Кто-то из разведчиков сунул Порохонько тайно обсосанный в рукаве шинели недокурок. Порохонько, крякнув, спрятался за бруствером, торопливо, наслаждаясь, сделал несколько глубоких затяжек и сейчас же растоптал, растер окурок каблуком, выпрямился, говоря:
– Ось полегчало, аж продрало, – и, покончив с этим простым житейским удовольствием, зыркнул взглядом по фигуре Ремешкова. – А ты що ковыряешься, як дедок в подсолнухах? Ты-то некурящий?
– Я не… Я не курю, я ведь некурящий, – забормотал Ремешков заикающимся голосом.
Он суетливо вставлял диск в автомат, руки тряслись, и Новиков, вспомнив его вещмешок – горб на спине, недавний ужас в глазах, его унизительные жалобы на ногу, подумал, что в течение суток он беспощадно испытывал этого парня риском, близостью смерти, жестоко и сразу приучал к ощущению прочности человеческой жизни на войне, от которой Ремешков отвык за шесть тыловых месяцев, как, возможно, отвык бы и сам Новиков. И, подавляя в себе чувство жалости, Новиков спросил,