Павел Федоров - Последний бой
Страха не было. Посидел, поразмышлял: а что, если попробовать перейти на рассвете передний край? Наши-то вон они, рукой подать, а там врачи, жизнь... Ползти не было сил, сам мог оказаться верным «языком». Вот бы обрадовались... Теперь радовался я, что не попался.
Когда удалился скрип полозьев, поднялся. Но по тропе уже не пошел, а побрел полем, где мне померещились строения и огонек. Может, схоронилась там какая-то добрая душа? Пока пересекал поле, речушка вильнула влево и снова легла на моем пути. И тут явственно увидел на пригорке деревенский дом с заснеженной крышей. Постоял, осмотрелся вокруг, прислушался, как, бывало, в разведке. Признаков жизни никаких. Дом был крайний от речки — к нему я и направился. От полуразрушенного двора, выбитых окон повеяло войной и тленом. Обошел дом кругом и решил обосноваться в подполье, там, конечно, теплее, чем снаружи. Обогнув разбитое крыльцо, увидел возле стены отверстие, над ним — возвышенность. Пригляделся — натуральная землянка, где хозяева от войны хоронились. Присел, просунул жесткие, негнущиеся валенки в отверстие, скатился по отлогим ступенькам в темноту, которая отрадно пахла соломой, теплом и чем-то жилым, домашним, недавним. Нащупал земляные нары, устланные ржаными снопами. Лег на них и ткнулся лицом в какую-то мягкую одежину — это оказалось деревенское, самотканое рядно, да не одно, а несколько. Под ними что-то стеганое. Определил на ощупь — пальто. Взял рядно, заткнул им отверстие, другим обернул совсем онемевшие ноги в жестких, как камни, валенках. Попробовал было разуться — не снимаются валенки. Укрывшись стеганой одежиной, стал согреваться и вскоре забылся в этом спасительном тепле. Сколько проспал — не знаю; просыпался, укрывал голову стеганкой, несмотря на ноющую во всем теле боль, и снова проваливался в сладостную темноту. Наконец пришел в себя, когда лежать стало невмоготу — боль пронизывала все тело. Особенно ныли ноги. На этот раз валенки оттаяли в тепле и снялись без особого труда. И только тут обнаружил, что ступни ног обморожены. Кое-как снова натянул одной вспухшей левой рукой белые шерстяные носки, подполз на четвереньках к выходу и вытащил из отверстия затычку. Первая мысль была — оттереть ступни ног снегом.
Отколупал пистолетом ком снега, скатил вниз, снова заткнул отверстие, оставив небольшую полоску света. Снег лишь причинил живым местам боль, а на обмороженные участки кожи — никакого воздействия. Оставил эту затею и снова надел носки, завернув ноги в какую-то тряпку. Решил обследовать свое новое жилье. Вскоре пригляделся и увидел, что землянка просторная.
12
В народе говорят: «Чудес на свете не бывает». Но то, что я обнаружил в землянке, было истинным чудом, которое предрешило мою судьбу. Вспоминаю по порядку. Прежде всего там был настоящий армейский котелок, в котором лежал мешочек с пшеном. В другом мешочке — табак-самосад, примерно четыре-пять стаканов. В углу, под газетами, обнаружил эмалированную миску замерзшего рыбного супа с пшенной крупой. Газеты «Известия» и «Красная звезда» за 25 декабря 1942 года. Последний бой мы вели 6 января. Землянку я занял в ночь на 7-е. Следовательно, в этой землянке совсем недавно были наши. Вскоре я обнаружил еще более убедительное доказательство. Высунувшись из землянки, чтобы набрать снега, увидел совсем близко от входа двух убитых красноармейцев. Третий лежал вниз лицом возле крыльца. Соседство убитых моих собратьев по оружию не вызвало — кроме душевной боли — ни страха, ни тем более неприятных ощущений. Они лежали спокойно и тихо, будто охраняли меня все те тяжкие, мучительные часы, а теперь на зорьке заснули...
Бессильный, расслабленный, все еще цепляясь за жизнь, со снегом в миске вполз в землянку и еще раз попробовал растереть обмороженную ступню. Снова стало так больно, что вынужден был прекратить эту процедуру. Она была запоздалой, ненужной. И тут свершилось то самое главное чудо. Продолжая обследовать землянку, я нашел какие-то пакетики, прочитал на этикетке: «Химическая грелка. Способ употребления: взять...» Я уже отлично знал, что нужно «брать» и как пустить в дело эту находку. Еще в уфимском госпитале, где в сорок втором году я лежал с тяжелым ранением, после первой неудачной операции по извлечению осколков к моим ногам прикладывали такие грелки. Набрав из миски в рот снега, дождавшись пока он растаял, я разорвал пакет и выпустил туда воду. (На пакет полагалась одна столовая ложка.) Порошок быстро впитал ее. Я засунул в валенок два таких пакета, а уже потом ногу. Сильная боль перемежалась с приятным ощущением тепла.
После этой процедуры заставил себя пожевать сухое пшено, запивая его талым снегом. Так я и ел, когда приходил в сознание, а потом снова погружался в тяжкое томительное небытие. От большой потери крови я слабел и терял счет дням.
Часы забывал заводить. Стрелка почему-то все время показывала цифру десять — самый разгар боя. Раны мои не только ныли, а пылали огнем. Хотелось спать и пить, пить и спать.
Ощущение было такое, что я мог уже не проснуться совсем. Как-то, собрав последние силы, встал, засунул под бревно наката завернутый в тряпицу пистолет и полевую сумку — не хотел, чтобы мое оружие, в котором не было ни единого патрона, документы и фотографии попали в руки врага.
Сон был тяжелым, и я почти все время находился в забытьи. Приходя в себя, протягивал в темноте руку к миске со снегом и совал в рот холодный комочек. Однажды обнаружил, что у меня нет в миске снега. Во рту было сухо, язык словно распух, дышать было трудно. Вынужден был встать. Слез с нар и выполз наружу. Меня ослепил яркий дневной солнечный свет. Протер опухшие глаза, протянул руку с миской и заметил, что снег в том месте, где черпал его в сумерках, притоптан, да и усыпанный снежными блестками солдатский бушлат лежал почти рядом. Поднялся и шагнул к чистому, недавно наструганному поземкой сугробу и тут увидел немцев. Их было двое. Две маленькие серые фигурки стояли около закамуфлированного вездехода и смотрели в мою сторону.
В том, что фашисты меня увидели, сомнений быть не могло. Я присел и повалился от слабости на левый бок, заполз в землянку и укрылся дерюгой... Слышал, как под их башмаками резко заскрипел январский снег. Хруст этот отдавался в сердце, которое билось неровными, сильными толчками. С меня стащили дерюгу, с криком грубо сорвали портупею и командирский ремень. Мне стало больно, и я застонал.
— Коммунист! — гортанно заорал фашист и, несколько раз ударив по лицу, стащил с нар. Теряя сознание, я успел подумать, что ко мне наконец пришла смерть.
13
Очнулся я на какой-то железнодорожной станции, где провел кошмарную ночь, метался на холодном полу в сильном жару, в полузабытьи. Одолевала жажда, все тело разрывало на части от боли, бинты упруго набухали от крови, нестерпимо ныли обмороженные ноги.
Вскоре меня подняли и швырнули в телячий вагон. От боли перед глазами все поплыло, я куда-то провалился и больше уже ничего не помню...
В себя пришел уже в машине. Нас везли. Дорога была отвратительной, грузовик швыряло из стороны в сторону, подбрасывало на выбоинах. Надо мной висело синее небо, а сбоку в машину заглядывало солнце — холодное, похожее на желтый цветок на черном стебле. Кто-то рядом тихонько стонал, кто-то яростно ругался.
К вечеру нас привезли на окраину Ярцево, где находился земляной барак-блокгауз. Снятый с кузова машины, я лежал на снегу с ощущением полного отчаяния и беспомощности, обозревая это мрачное сооружение, которое, казалось, проглатывало появляющиеся у входа фигуры пленных.
Наконец появились люди с носилками. Один из них, седой, с продолговатым морщинистым лицом, припадая на разбитый серый валенок, присел возле меня на корточки, спросил:
— Давно ранен, командир?
— Да не...
— О-о, совсем свеженький! Сам откуда будешь?— Из Москвы...
— Земляк!
Он мгновенно оживился, вскочил, позвал другого, такого же хромого санитара с носилками, и они вдвоем уложили меня на левый бок, прикрыв одеялом, внесли в барак. Это была длинная, в полсотни метров, землянка, тускло освещенная маленькими, мутными электрическими лампочками. По обеим сторонам стояли трехъярусные, грубо сколоченные из брусьев нары-клетки. Немного привыкнув к этому адскому, гнетущему полумраку, я разглядел несколько остроскулых, небритых лиц с ввалившимися глазами, безучастно встретившими мой взгляд.
— Мы позаботимся, чтобы сегодня же тебя отправить. Ты тут быстро пропадешь... ни фельдшеров, ни врачей. В твоем состоянии одна дорога — в яму... Она здесь вместительная... Но ты, командир, не беспокойся, мы тебя так не бросим. Ничего. Близко наши! — проговорил тот санитар, что из Москвы. Потом куда-то сходил, принес ломоть хлеба и две луковицы.
— Лучок убивает здешний дух, бережет наши зубы. Спрячь, потом съешь.