Эмпузион - Ольга Токарчук
Мы здесь, несколько измененные, но такие же, как и раньше; теплые, но и холодные, глядящие и слепые. Мы существуем здесь, тут наши руки из сгнивших веток, наши животы, соски из грибов-дождевиков, лоно, что переходит в лисью нору, в глубины земли, и сейчас ухаживает за лисятами. Ты видишь нас наконец, Мечислав Войнич, храбрый инженер из плоских, безлесных степей? Видишь нас, несчастное людское существо, занимающееся сушением листьев, чтобы вклеить их в гербарий и спасти от разложения и смерти?
- Помогите! Hilfe! – закричал Войнич, но, странно, голос его завяз возле самого лица, так что он, совершенно оглушенный, даже сам себя не услышал. С огромным трудом ему удалось высвободить привязанную к стволу руку. Она вся была в крови и дрожала. Трясясь всем телом, Войнич пытался отвязать и другую руку, только пальцы не попадали туда, куда следовало. Он видел лишь скатывающиеся сверху шишки, словно бы их двигало ветром.
Что-то спускалось сверху, что-то сдвигалось вниз, напирало. Несчастный Войнич горячечно распутывал очень сильно привязанные ступни, но застыл, когда увидел нас.
Прямо возле самого себя он увидел лицо из мха и сияние влажных глаз, темно-зеленых, будто подземное озеро. Глядел на плотно сбитый корпус из веточек и палочек, спутанных с мхом, хвоей и мокрой землей. На него повеяло более теплым воздухом, похожим на дыхание с запахом кучи гнилых листьев; громадные темные глаза всматривались в него – с любопытством, только Мечислав не чувствовал в них какой-либо мысли, это любопытство наверняка не было человеческим. Лицо приблизилось к нему на расстояние в пару десятков сантиметров и пронзало взглядом поры на его коже, ресницы, губы, брови. К первому лицу присоединилось другое, а потом и еще одно. Он практически перестал дышать и глядел на нас с перепугом, который постепенно угасал, ведь мы же не хотели сделать ему ничего плохого. Это чувствовало и несчастное людское существо и высвобожденной, окровавленной рукой коснулось нашей щеки и почувствовало, что та живая, и что под низом там некая разновидность плоти, не такой, как у него, ибо наши тела обладают пробной консистенцией, она случайна, зависит от течений и давления, от подземных потоков и испарения.
Мы вникаем взором в глубину. Видим его скелет, бьющееся сердце, червячное движение кишок, все время работающий пищевод, который пытается собравшуюся от страха слюну пропихнуть вниз. Мы видим язык, который готовится произнести какое-то слово. Диафрагма поднимается и опадает, из почек в пузырь стекают капельки мочи. Матка съеживается будто кулак, но член набухает кровью.
Ремешки наконец-то свалились, и Войнич, подавляя рыдания, пошатываясь, начал спускаться вниз, хватаясь за деревья, потому что слезы залили ему глаза. Торс его был голым, на одной ноге не было обуви, беспорядочно взлохмаченные светлые волосы окружали голову пепельным ореолом. В мутнеющем закате долины гасли перед ним, только пока что мрак не набрал свойственного ему цвета, ибо спектакль только начинался, и где-то на востоке небо начало светлеть иной краской, не солнечной, пока в конце концов, прямо на глазах Войнича, между деревьями не появился яркий фрагмент света, а потом и целая рожа полной луны. Внизу он видел весь Гёрберсдорф и маленькие фигурки людей. Мощеная главная улица отражала лунный свет и казалась сценой, а вдобавок зажглись современные электрические фонари.
Войнич изо всех сил спешил домой, убежденный в том, что, самое главное, что ему следует сделать – это скрыться под какой-нибудь одеждой. Закрыть свое обнаженное тело – только на этом он был сконцентрирован.
Окровавленный, запачканный землей Мечислав появился на прогулочной аллее, спотыкаясь, потому что был в одном башмаке. А здесь было на удивление пусто, и сумерки, вместо того, чтобы делаться плотными, позволяли растворять себя в заливающем все и вся лунном свете. То, что Войнич видел, напоминало черно-белый рисунок с коробки с пряниками. Schwärmerei, подумал он. Ему было нехорошо, ноги его не держали, и он чувствовал, что гортань сжимается: что у него вот-вот начнется рвота Единственное, что было для него важно, это добраться до пансионата, а там спрятаться, пускай даже и под кроватью. Он уже находился на задах санатория, теперь нужно было пройти через хорошо освещенную улицу и пробежать пару сотен метров. Но тут он заметил какое-то движение у бокового входа в курхауз. Спотыкаясь, он забежал в дворик и теперь перемещался по тылам, параллельно главной улице. Оттуда были слышны все более громкие разговоры и шарканье ног. Совершенно изумленный, Войнич осторожно выглянул на улицу и увидел толпу пациентов, подгоняемых Сидонией Патек с белой тростью в руке – медицинский халат женщины, посеребренный лунным светом, казался сделанным из металла. Первые уже двинулись и шли неспешным, прогулочным шагом под гору, в сторону края деревни, в сторону леса и гор, туда, где находился лагерь углежогов, но сложно было сказать, то ли это был марш, то ли демонстрация, потому что в этом всем не было никакого порядка – люди толпились, ничего не понимая. Все находились в прекрасном настроении, из многоязычного говора можно было выловить отдельные голоса. Войнич даже услышал произнесенное с юмором польское: “Нисколечки, дорогой мой пан, я не шучу!”. С башни курхауса прозвучал музыкальный сигнал, ведь это было время ужина, вот только играли его как-то вяло, и при втором повторе он неожиданно оборвался, словно бы трубач поначалу усомнился, а потом и совсем отказался играть. Вдалеке, среди толпы, он увидел Лукаса и Августа, как обычно, те были заняты разговором. Заметил Войнич и Фроммера, тот стоял, несколько отдалившись от других, задумавшись, с незажженной сигареткой в руке. И вся эта небольшая толпа дискутировала, шутила, спорила о чем-то на самых различных языках, и внезапно до Войнича дошло, что, если не считать Сидонии Патек, превращенной в псевдо-пастушку с палкой-посохом, которая подгоняла все это людское стадо, там нет ни одной женщины. Войнич возвратился во дворик и, все так же боясь, чтобы его никто не увидел в таком состоянии, поковылял, как можно быстрее, к пансионату, проходя мимо пустой на сей раз лавочки фрау Вебер и фрау Брехт. В окнах их дома даже не горел свет.
Когда он наконец-то добрался до дома, то не чувствовал холода, а только лишь стыд