Джек Керуак - Море – мой брат. Одинокий странник (сборник)
La Basilique du Sacré-Coeur de Jésus благолепна, может, по-своему одна из красивейших церквей (если у вас душа рококо, как у меня): кроваво-красные кресты в витражных окнах, куда западное солнце посылает золотые столбы на витиеватые византийские синевы напротив, представляющие иные ризницы – натуральные кровавые бани в синем море – и все бедные печальные таблички, отмечающие строительство церкви после осады Бисмарком.
Вниз по склону под дождем, я зашел в великолепный ресторан на рю де Клиньянкур и съел тот ни с чем не сравнимый французский суп-пюре и целую трапезу с корзинкой французского хлеба и моим вином, и тонконогими бокалами, о которых мечтал. – Глядя через весь ресторан на робкие бедра новобрачной девушки, у которой большой медовомесячный ужин с ее молодым мужем-фермером, ни та ни другой ничего не говорили. – Им теперь полвека вот такого в какой-нибудь провинциальной кухне или столовой. – Солнце вновь прорвалось, и с набитым животом я побродил меж тиров и каруселей Монмартра и увидел молодую мать, обнимавшую свою маленькую дочурку с куклой, качавшую ее на коленках, и смеясь, и обнимая ее, потому что им так весело было на карусельной лошадке, и я заметил в ее глазах божественную любовь Достоевского (а наверху, на горе над Монмартром, Он раскрывал Свои объятья).
Теперь чувствуя себя чудесно, я прогулялся и снял наличку по дорожному аккредитиву на Gare du Nord[68], и прошел всю дорогу пешком, веселый и довольный, по Бульвару де Мажента к громадной Пляс де ла Репюблик и дальше вниз, иногда срезая путь по боковым улочкам. – Уже ночь, вниз по Бульвару дю Тампль и Авеню Вольтер (заглядывая в окна неведомых бретонских ресторанчиков) до Бульвара Бомарше, где мне показалось, что вижу мрачную тюрьму Бастилию, но я даже не знал, что ее снесли в 1789-м, и спросил у одного парня, «Où est la vielle prison de la Révolution?»[69], а он расхохотался и сообщил мне, что несколько камней от нее осталось в станции подземки. – Затем в подземку: поразительно чистые художественные рекламы, вообразите рекламу вина в Америке, на которой показана голенькая десятилетняя девочка в дурацком колпачке, свернувшаяся вокруг бутылки вина. – И поразительная карта, что зажигается и показывает тебе маршрут разноцветными пуговичками, когда нажимаешь на кнопку станции назначения. – Вообразите Нью-Йоркскую МСП[70]. И чистенькие поезда, бродяга на лавке в чистой сюрреалистической атмосфере (не сравнить с остановкой на 14-й улице по линии Кэнарси).
Парижские «воронки» пролетали мимо, распевая дии да, дии да. —
На следующий день я прогулялся, осматривая книжные магазины, и зашел в Библиотеку Бенджамина Фрэнклина, на месте Старого «Кафе Вольтер» (лицом к «Комеди Франсэз»), где бухали все от Вольтера до Гогена и Скотта Фицджералда, а теперь здесь тусня чопорных американских библиотекарей безо всяких выражений на лицах. – Затем прошелся до Пантеона и поел восхитительного горохового супу и маленький стейк в отменном переполненном ресторанчике, набитом студентами и вегетарианской юридической профессурой. – Потом посидел в скверике на Пляс Поль-Пэнлеве и мечтательно понаблюдал за изгибающимся рядом прекрасных розоватых тюльпанов, прямых и покачивавших толстых лохматых воробьев, красивых коротко стриженных мадемуазелей, гулявших мимо. Не то чтоб французские девушки были красивы, все дело в их хорошеньких ротиках и том, как прелестно они говорят по-французски (ротики их розово напучиваются), как они усовершенствовали короткую стрижку и как они медленно прохаживаются, с великой изощренностью, и, разумеется, в их шикарной манере одеваться и раздеваться.
Париж, наконец-то удар в сердце.
Лувр – мили и мили похода в виду у великих полотен.
В неохватном холсте Давида с Наполеоном I и Пием VII я сумел разглядеть маленьких алтарных служек далеко в глубине, что гладят рукоять маршальского меча (сцена в Нотр-Дам-де-Пари, где императрица Жозефин прелестненько стоит на коленках, как девушка с бульвара). Фрагонар, такой нежный рядом с Ван Дейком, и большой дымный Рубенс («La Mort de Dido»)[71]. – Но Рубенс становился лучше, чем дольше я смотрел, оттенки мышц в кремовом и розовом, налитые сияющие глаза навыкате, тускло-пурпурная бархатная мантия на постели. Рубенс был счастлив, потому что никто не позировал ему за деньги, и его веселая «Кермесса» показывала старого пьянчугу, которого сейчас вырвет. – «Маркиза де ла Солана» Гойи едва ли могла быть современнее, ее серебряные толстые туфельки заострены, как рыбки крест-накрест, громадные просвечивающие розовые ленты над сестриным розовым лицом. – Типичная француженка (не образованная) вдруг сказала, «Ah, c’est trop beau!» «Это слишком красиво!»
Но Брейгель, ух! В его «Битва при Иссе» по меньшей мере 600 лиц, четко определимых в невозможно смятенной безумной битве, ни к чему не ведущей. – Не удивительно, что его любил Селин. – Полное понимание мирового безумья, тысячи четко очерченных фигур с мечами, а над ними спокойные горы, деревья на холме, облака, и все смеялись, когда в тот день видели полоумный сей шедевр, они знали, что он значит.
И Рембрандт. – Тусклые деревья во тьме crépuscule château[72] с его намеками на Трансильванский вампирский замок. – Выставленная бок о бок с ними «Висящая говяжья туша» с ее кляксой кровавой краски совершенно современна. Мазки Рембрандта вихрились в лицо «Христу в Эммаусе», а пол в «Святом семействе» был полностью детален по цвету досок и гвоздей. – Зачем кому-то писать после Рембрандта, если он не Ван Гог? «Философ в раздумье» был у меня любимый за его бетховенские тени и свет, а еще мне понравился «Читающий отшельник» с его мягким старым челом, и чудом был «Св. Матфей, вдохновляемый ангелом» – грубые мазки, потеки красной краски в нижней губе ангела и грубые руки самого святого, готового писать Евангелие… ах и вуаль оплошавшего ангелического дыма на левой руке отбывшего ангела Товии тоже чудодейственна. – Что ты будешь делать?
Вдруг я вошел в зал XIX века и там случился взрыв света – яркого золота и дневного. Ван Гог, его чокнутая синяя китайская церковь со спешащей женщиной, секрет здесь в японском спонтанном мазке, который, к примеру, заставил показаться спину женщины, а спина у нее вся белая, незакрашенный холст, если не считать нескольких черных густых письменных штрихов. – Затем безумие синевы, бегущее в крыше, где Ван Гог развлекался вовсю – я видел, в какой веселой красной безумной радости он буйствовал в сердце той церкви. – Безумнейшая его картина была садами с полоумными деревьями, вихрящимися в синем курчавистом небе, одно дерево наконец взрывалось в сплошь черные линии, чуть ли не дурашливо, но божественно – толстые локоны и сливочно-масляные завитки красок, прекрасные масляные ржави, глыги, крема, зеленя.
Я изучал балетные картины Дега – до чего серьезны совершенные лица оркестрантов, как вдруг на сцене взрыв – роза из розовой пленки одеяний балерины, клубы цвета. – И Сезанн, который писал ровно как видел, точнее и менее божественно, нежели святой Ван Гог – его зеленые яблоки, его чокнутое синее озеро с акростихами в нем, его финт прятать перспективу одного мостка в озере и одной линии гор довольно). Гоген – видя его рядом с этими мастерами, мне он показался едва ли не умным карикатуристом. – В сравнении и с Ренуаром, чья картина французского дня была так роскошно окрашена воскресным предвечерьем всех наших детских грез – розовым, пурпурным, красным, качели, танцорки, столы, розовенькие щечки и пузырящийся смех.
На выходе из яркого зала Франс Халс, веселейший из всех когда-либо живших художников. Затем один прощальный взгляд на Рембрандтова ангела св. Матфея – я глянул, и его смазанный красный рот шевельнулся.
Апрель в Париже, слякоть на Пигаль, и последние мгновенья. – В моей трущобной гостинице было холодно и по-прежнему слякотно, поэтому я надел свои старые синие джинсы, старую шапку с наушниками, железнодорожные перчатки и куртку-дождевик на молнии, то же, что носил тормозным кондуктором в горах Калифорнии и лесником на Северозападе, и поспешил через Сену к Ле-Аль на последнюю вечерю свежим хлебом и луковым супом и pâté. – Теперь же к восторгам, побродив в холодных сумерках Парижа средь обширных цветочных рынков, затем поддаться тонким хрустким frites[73] с богатой сосиской в «горячей собаке» с прилавка на ветропродутом углу, затем в затолпленный безумный ресторан, полный веселых работяг и буржуазии, где я временно раздражился, поскольку мне забыли принести и вино, такое веселое и красное в чистом бокале на ножке. – Поев, влачась домой складываться к Лондону на завтра, затем решил купить одну последнюю парижскую пироженку, нацелившись, как обычно, на «наполеон», но из-за того, что девушка решила, будто я сказал «миланэз», я принял ее предложение и откусил свой «миланэз», идя по мосту и бац! абсолютно предельная великость всех пирожных на свете, впервые в жизни меня опрокинуло вкусовое ощущение, густой бурый крем мокко, покрытый наструганным миндалем и самая малость коржа, но такого пикантного, что прокрался мне сквозь нос и вкусовые сосочки, как бурбон или ром с кофе и сливками. – Я поспешил назад, купил еще и второе съел с маленьким горячим эспрессо в кафе через дорогу от «Театра Сары Бернар» – мое последнее наслаждение в Париже смаковать вкус и смотреть, как из театра выходит и ловит таксомоторы Прустова публика.