Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
И здесь, в этом старомодном, наполовину средневековом дворце, принадлежавшем еще его прадеду Михаилу Федоровичу,[127] тоже были построены апартаменты подобного рода. Именно в них царь отправился сейчас из хмурого тронного зала — в раздерганных чувствах, полупьяный и измученный из-за разъездов по тюрьмам и казармам, продолжавшихся целый день, из-за поисков там наихудших «врагов царя и отечества», из-за того, что ему приходилось притворяться штатским в камере «рабина», давать тумаки офицерам и муштровать всякого рода чиновников и служащих, чтобы они по-солдатски четко с ним маршировали — неважно, где и при каких обстоятельствах он их встречал… Да, ему было от чего устать и даже измучиться. Пришло время отдохнуть немного, насколько Павел вообще был способен отдыхать…
2
Камер-паж почтительно забежал вперед, повернул тяжелый ключ в замке императорских апартаментов, открыл окованную железом, похожую на монастырскую дверь, поклонился да так и остался стоять в виде буквы «Г», ожидая, пока безумный властитель пройдет в свою спальню и запрется изнутри, избавив всех от себя хотя бы на время.
Но царь не вошел внутрь. Он почувствовал затаенное нетерпение своего раба и искал, к чему бы придраться. В нише облицованной кафелем печи, которую растапливали снаружи, чтобы не мешать ему, Павел заметил подсвечник. Обе свечи в нем наполовину обгорели. Сердце его учащенно забилось, словно он увидел своего личного врага, который даже не прятался… Павел потер лоб, вдруг вспомнив, что ему сказал сегодня в тюрьме Тайной канцелярии лиозненский раввин: у великого царя есть враги, и самые худшие из них — это самые близкие к нему люди.
Как связано предостережение «рабина» и этот подсвечник на две свечи без абажура, Павел и сам не понимал. И, как всегда при столкновении с чем-то необъяснимым, царь мгновенно вскипел. Всей пятерней он вцепился в красиво расчесанный парик склонившегося перед ним камер-пажа, сорвал его, будто мягкую утепляющую покрышку с горшка с едой и злобно швырнул на пол.
— Морда! Без колпака? — с пеной на губах заорал он, указывая на подсвечник. — Без колпака, а?!
Паж остался стоять с несчастным и обиженным лицом над своим париком, словно над разбитой жизнью. Даже если бы с него сорвали одежду и оставили стоять голым посреди улицы, он не чувствовал бы себя так плохо… Плачущим голосом паж принялся оправдываться:
— Это не я, ваше царское величество! Это граф Пален[128] принес. Он был здесь, не застал ваше императорское величество и сказал, что, возможно, придет попозже, ночью. Богом клянусь! Принц Александр тоже при этом был…
Этот хныкающий доклад немного успокоил царя. Граф Пален был почти единственным человеком — конечно, кроме фрейлины Нелидовой, кто имел доступ в спальню императора. Если происходило что-то важное, его впускали даже среди ночи.
— Ага, граф Пален… — пробормотал Павел, обращаясь к самому себе. — Приперся… Но таких вещей я не позволяю. Прочь с глаз моих с этим подсвечником! Не сметь без абажура!
Камер-паж поспешно схватил подсвечник и спрятал под полу своего украшенного кружевами и вышивкой бордового кафтана. Сделано это было так пугливо и беспомощно, что Павел скроил на лице кривую насмешливую мину.
— Надень парик, морда! — строго приказал он. — Видеть не могу твой паршивый голый череп…
Паж выполнил приказание.
— И останься здесь у дверей! — приказал Павел. — Не уходить, пока не придет ночная стража.
— Всегда к услугам вашего императорского величества! — отчеканил, как болванчик, паж.
— И никого не впускать! — раздался третий хриплый приказ. — Разве что… Нелидову. Хм… Или графа Палена.
Тяжелый ключ снова повернулся. На этот раз — с той стороны двери. Царь Павел заперся.
Камер-паж понемногу очнулся от покорного оцепенения. Он оглянулся, осторожно вытянул подсвечник из-под полы, как острый меч из ножен, и снова поставил его на прежнее место, в нишу печи. Приложил ладонь к уху и с ядовитой ухмылкой прислушался к доносившимся из царской спальни слабым звукам. Он знал, что больной царь уже стоит на коленях перед старинной чудотворной иконой, специально привезенной из Киево-Печерской лавры, чтобы успокоить душу царя. Он стоит там на коленях на тонком бухарском коврике перед Божьей Матерью и бьется лбом об пол. Ему стоит помолиться, этому сумасшедшему самодержцу! Да-да, и сегодня больше, чем когда-либо…
3
Уже полтора часа, как Павел стоял на коленях и бил поклоны перед чудотворной иконой. Освещенный голубоватым огоньком лампадки, он глядел на увенчанную короной Божью Матерь с большими глазами газели на длинном желтоватом лице. Малыш Иисус у нее на руках смотрел строго. Казалось, что слишком большая серебряная корона давит его детскую головку. Корона давит, но малыш Иисус сдерживается и не плачет.
В своей хмурой тоске Павел разглядел в лице Божьей Матери фрейлину Нелидову, которая бросила в него свою туфельку, а потом ушла и больше не приходила. Именно потому, что здесь, на иконе, она была так скромно одета в тяжелое складчатое одеяние, она еще больше привлекала его. Буквально вытягивала из него всю душу.
Пьяное вожделение и бешеная мистическая набожность понемногу слились в страстную печаль, и он больше уже сам не знал, перед кем стоит на коленях: перед живой женственностью или перед возвышенной святостью. Обе, обе они были непостижимы. Они были так близки и в то же время — так далеки. Он смотрел на нее снизу вверх слезящимися глазами и молил:
— Ведь ты знаешь… ты знаешь правду… Царская корона давит меня так же, как она давит твоего святого сына, находящегося в твоих объятиях… Почему же ты не приходишь? Почему ты меня забыла? Почему оставила меня одного-одинешенька в такую пустую зимнюю ночь?..
Он повторил это шепотом много раз подряд, но на сердце легче не стало. Напротив, пустота вокруг него разрасталась. Как будто все, что жило в