Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
Он пробормотал еще что-то неразборчивое и неподвижно застыл, хрипя, как загнанная лошадь, забравшаяся в глубокое болото, и заморгал, глядя на грязный пол.
Может быть, до него вдруг дошло, кто он такой и где находится? Что он пришел сюда, переодетый в простое гражданское платье? А теперь он стоял, словно обнаженный, узнанный и внешне, и внутренне?.. Может быть, он смутился, оттого что ключник Макар, переводчик Лейба и лиозненский раввин узнали то, чего не должны были знать? Или он просто остался без сил, мечась от гнева к милосердию, от самовластия — к пугливости и обратно, и все это — на одном дыхании? Кто спросил бы это у душевнобольного, ведомого своей неограниченной властью и обидами? Да он и сам не знал. И, наверное, чтобы вырваться из всей этой путаницы, которую сам здесь вокруг себя сотворил, царь снова безо всякого перехода скроил преувеличенно злую мину, выпучил глаза, насколько только мог, и коротко скомандовал:
— Кру-у-гом!
Маленькая группка чиновников повернулась на каблуках, как отряд хорошо вышколенных солдат, и затопала в такт на месте, ожидая следующего приказа, который не заставил себя ждать.
— Ать-два!.. — скомандовал Павел и, сам показав пример, чеканным шагом вышел из тюремной камеры. — Ать-два!
Это «ать» звучало резко и с писклявинкой, а «два» — басовито и слабо.
Топтавшаяся на месте группа замаршировала вслед за своим командиром в гражданском — под лестницу: Обольянинов, его еврейский переводчик, начальник тюрьмы… Последний, уходя, бросил искоса жалостливый взгляд на реб Шнеура-Залмана. Его глаза, взгляд которых оставался еще по-еврейски мудрым, несмотря на то что он отступился и крестился в русскую веру, казалось, говорил: «Ты ведь видишь, лиозненский ребе, с кем нам тут приходится иметь дело. Горе нам, и горе тебе!..»
— Ать-два! Ать-два! — это снова был танец безумца, ищущего опоры в дисциплине, чтобы совсем не сойти с ума и не бегать по улицам с высунутым языком. То же безумие, что и прежде. Только прежде оно привело сюда эти несколько пар ног, а теперь — увело их прочь.
В качестве совершенно неподобающего хвоста за уходившей, маршируя, группой поплелся доносчик Авигдор. Он где-то здесь прятался в темном уголке, а теперь прицепился к уходившим. Чтобы не встречаться взглядом со Шнеуром-Залманом, он слишком быстро повернулся, едва при этом не поскользнувшись. Со своей выцветшей бекешей и кривоватыми ногами он пытался вписаться в иноверческую дисциплину — и не мог. Ему не давали сделать это его неуклюжие движения меламеда и въевшаяся в него лень. Даже жестяная коробка, которую Авигдор принес с собой в качестве «корпус деликти»[123] против раввина и звон которой привел в такое возбуждение безумного царя, теперь бесполезно болталась в его мясистой руке, а ее замочек беспомощно свисал вниз. Ее вернули ему в качестве предмета, не имеющего больше никакой ценности… Следы штукатурки на ее жестяных ушках напомнили реб Шнеуру-Залману о стене еврейского дома, с которой ее сорвали… Еврейская коробка для пожертвований, занесенная сюда доносом и, как и он, оказавшаяся в плену у иноверцев. Но именно эта мысль придала ему уверенности. Он увидел в этой скромной коробке для пожертвований воплощение благотворительности. Одну из тех трех вещей, на которых стоит мир.[124] Точно так же, как обычай благотворительности у евреев не умирает, не умрет и он, если будет на то воля Божья.
«Ать-два» еще какое-то время звучало, удаляясь, в каменном коридоре под лестницей. Тяжелая дверь тюремной камеры закряхтела, закрываясь, и звуки удалявшихся шагов полностью смолкли. Снова оказавшись взаперти и в полном одиночестве, реб Шнеур-Залман опустился на тюремную скамью без спинки и стал смотреть на низкий потолок. В сером тюремном воздухе еще витал, как тень, странный знак, который он только что увидел на лбу императора — знак в виде подсвечника на две свечи.
2
Когда Павел вернулся в старый Михайловский дворец, он снова был в подавленном настроении, как всегда после волнения, а в волнение царь приходил каждый день.
Проходя под старыми арочными сводами, он, несмотря ни на что, никогда не мог сдержать своей мрачной распущенности и каждый раз цеплял того или иного солдата дворцовой гвардии. Он пинал солдата ногой: «Как стоишь, морда?!» Или же бил его по лицу: «Свинья, как ружье держишь?!» Но никто из побитых рослых гвардейцев даже глазом не вел. Так вышколены были они все. Вооруженные деревянные истуканы, а не люди.
В первом зале Павел ощутил слабость и сонливость. Его узкие плечи еще больше согнулись после такого множества ударов… Чтобы немного собраться с силами, у него было испытанное средство: водка. Тут же в углу наготове стоял красивый лакированный китайский ларец со льдом, чтобы царю, когда он входит, не нужно было слишком утруждать себя. Не ожидая никаких поводов, Павел поспешно подошел и рванул разукрашенную махагоновую крышку. На льду стоял полный графин, запотевшая серебряная чарка на высокой ножке гостеприимно блеснула в глаза. Царь Павел быстро налил и жадно выпил, снова налил и снова выпил, и так несколько раз подряд. Крепкий холодный напиток при каждом глотке доставлял ему наслаждение, как мягкое мороженое. Он гладил его охрипшее горло. Через минуту в голову царю ударила горячая волна. Под воздействием двух этих противоположно направленных волн холода и тепла его слабое тело изогнулось вверх и вниз, как в молитве. Казалось, царь молил сидящего наверху о даровании силы… И так, пока кланявшееся во все стороны тело не успокоилось. Потом Павел вышел нетвердыми шагами из переднего зала в тронный.
Гулко раздававшиеся здесь звуки собственных шагов испугали его, и он остановился посреди торжественной пустоты. Фронтальную стену украшали написанные маслом портреты первых Романовых в высоких варварских тиарах из горностая, украшенных жемчугом. Здесь же стоял старый трон царя Михаила Федоровича, в честь которого и назвали дворец.[125] Над троном был натянут пурпурный балдахин с тяжелыми золотыми кистями, и загадочная темнота скрывала его золотой блеск.