Эрвин Штриттматтер - Чудодей
— А твоя секта позволяет пить, Вонниг?
— Моя секта позволяет веселье, все хорошо, мы в Париже, браво!
На кухне у Вилли Хартшлага пробки из бутылок так и летели. Ему не хватало времени готовить. Вскоре после обеда он исчезал с пакетами под мышкой.
— На тебя же можно положиться, — говорил он Станислаусу.
Станислаус сварил кофе по всем армейским правилам — ячменный кофе. Никто его пить не стал. Он вылил кофе в раковину и утром сварил свежий. Кто может поручиться, что однажды утром не явится какой-нибудь офицер промочить горло и запить похмелье этим напитком родины, а следовательно, все должно быть как положено.
Станислаус все думал и думал: а в самом деле, что они тут делают, в чужой стране? Германия не только завоевывает чужие страны для своих работящих сыновей, но на этих жизненных пространствах еще следует установить настоящий порядок. Они как бы подменяют собою Провидение. Это Станислаус вычитал из солдатских газет. Хайль Гитлер!
Батальон Станислауса предназначался для охраны крупных немецких военачальников и их дворцов, и кроме того, он призван был немного пропитать духом немецкой основательности этот легкомысленный город и этих неплодовитых французов. Это Станислаус вычитал в приказе по полку. На него приказ ни малейшего впечатления не произвел. Мысли его притягивало Ничто.
Бледная кровь Вейсблатта, казалось, покраснела от французских вин. В свободные вечера в угловом кафе за тростниковой занавеской он встречался с изящной француженкой Элен. О эти руки с тонкими пальчиками! Voilà, какие нежные запястья! Ici, этот взгляд из-под черной бахромы ресниц! Parbleu, эта умная головка! Вейсблатт теперь говорил больше по-французски — вполне естественно. Не топтать же варварским языком его родины интимные разговоры!
Они пили вино. Она пила мало. А он — стакан за стаканом. Quelle délicatesse, это вино! Винодел словно бы уловил климат Франции, и его вино сбегало по языку, растекалось по всему телу, разливалось, распространялось. В Вейсблатте просыпался поэт, и на дежурстве он писал стихи. Любовные стихи на французском языке. Одно стихотворение он положил перед Элен, рядом с бокалом вина. Она прочла, рассмеялась и сказала вежливо:
— О! Знаете, я немножко проголодалась!
Он просил прислать ему из дому его напечатанный роман. Она опять вежливо сказала:
— О! Ваш язык как будто топает сапогами — топ, топ!
Он выпил уже столько вина, что попытался ее поцеловать.
— Вы так восхитительно это сказали — топ, топ!
Она вежливо отстранилась и откинула тростниковую занавеску:
— На нас смотрят!
— Pardon, mille fois pardon! — пробормотал Вейсблатт.
Она продолжала разговор:
— Я никогда не слышала, как поэты обращаются с вашим языком. Может быть… — Она искоса взглянула на него. — Может, у поэтов язык ходит в черных замшевых туфельках?
— В черных замшевых туфельках?
— У вас все так мрачно.
— Quel esprit, как остроумно!
— О!
Он повел Элен в кино. В темноте схватил ее руку. Ох уж этот Вейсблатт! Философ великого Ничто! Разве девичья рука это ничто? Да, ибо он схватил пустоту. Элен вдруг срочно понадобилось обеими руками привести в порядок волосы, и она была очень этим занята.
Когда они вышли из кино, он готов был расплакаться как ребенок, не получивший вожделенной игрушки. Кинотеатр был оцеплен немецкими солдатами. Вейсблатт застыл, упустив возможность взять ее под руку. Элен весело болтала с ним. Он отвечал по-немецки.
— Все-таки ваш язык ходит в сапогах, — сказала Элен, цепляясь за его локоть. Он заложил руки за спину, как немецкий обыватель во время вечерней прогулки.
Немецкие солдаты охотились за молодыми французами и многих из них забирали.
— Что происходит? — спросил Вейсблатт.
— В Париже каждый день где-нибудь такое происходит, — отвечала Элен. Она ушла. Бросила его. Он и в последующие дни не встречал ее. Она бесследно исчезла.
Проходили недели. Станислаус сидел на корточках в подвальной кухне своей роты. Уже поношенный дневной свет сочился в окошко. На пропитавшемся жиром каменном полу лежала тень оконной решетки. Вечерний кофе для роты был сварен. Второму ротному повару Станислаусу Бюднеру предстоял еще долгий остаток дня, а потом еще целый вечер до вечерней зори. Куда девать это время? Раньше скука была ему неведома, так как каждую свободную от работы в пекарне минуту он использовал для учения. А к чему теперь учиться? Чтобы стать ученым покойником?
Он взял себе бутылку вина из кухонных запасов Вилли Хартшлага. Вилли, как всегда после обеда, ушел на поиски парижских развлечений. Все были очень деятельны, всем что-то предстояло, все казались счастливыми; только Станислаус слонялся из угла в угол, раскладывая по полочкам свои мысли. А может, он все еще нездоров? Может, эта странная горячка, напавшая на него в глиняном карьере, нарушила порядок в его мозгу?
Это была уже не первая бутылка вина, с помощью которого Станислаус пытался хоть немного подштопать свои изодранные надежды. Винный дух подзуживал его так же, как некогда подзуживал шутик, частенько навещавший Станислауса в его каморке. После третьего стаканчика второй ротный повар нашел, что с этим смертельно опечаленным Станислаусом Бюднером уже легче найти общий язык. Он обругал этого Бюднера дурачиной за то, что тот в свое время позволил небезызвестному вахмистру Дуфте навязать ему эту кухонную службу. Он даже обвинял Бюднера в том, что тот сменял ребенка на теплое местечко. Теплое местечко взамен вахмистрова ребеночка с полным пансионом и усыновлением? Дело дошло до того, что второй повар плюнул на свою тень и назвал ее «господин Бюднер»! Бросив этого оплеванного повара в углу, он выпил еще вина и стал писать открытки с пометкой: «а. н.» — адрес неизвестен. От скуки он написал родителям. Написал своим племянницам, которые, судя по фотографии, были уже маленькими барышнями. Он послал деньги своей сестре Эльзбет. Он все эти годы посылал ей деньги, даже когда почти весь его заработок уходил на заочное обучение по «методу Ментора». Теперь ему не надо было маскироваться, отсылая деньги, теперь стало обычным делом, что солдаты посылают родным деньги и хорошие вещи. И в письмах Лилиан назойливо жужжали пожелания: «Нельзя ли в Париже без ордера купить шелковую комбинацию? У нас теперь не стало хороших духов, но Париж — это, наверное, запахи тысячи и одной ночи?»
Станислаус не ответил на это письмо. Он, как всегда, сунул его обратно в заляпанный жиром конверт. И решил, что должен открыть для себя Париж. Он хотел разведать, что уготовил для него этот город, которым все так восторгаются и с которым каждый интимно сближается так же быстро, как с уличной девкой.
Деревья на набережной Сены казались большими зонтиками от солнца. Станислаус в начищенных до блеска сапогах расхаживал под этими лиственными зонтиками. От такой прогулки радости было мало: офицеры, начальники всех сортов разгуливали там, звеня шпорами и бряцая оружием. Станислаусу неохота было непрерывно прикладывать к головному убору растопыренные пальцы, стоять навытяжку, вертеть головой — словом, делать все то, что они называют приветствием. Офицеры, однако, были вспыльчивы, как дворовые петухи. Они хотели, чтобы их видели, замечали, да, черт возьми, они хотели быть чем-то здесь, в Париже, хотели производить впечатление на неких дамочек, явившихся полюбезничать на променаде. Господа офицеры хотели любви, черт бы их побрал, хотели показать этим неплодовитым французам, чтоб им пусто было, как надо делать детей.
Станислаус повернулся спиной к суете птичьего двора. Он приглядел себе книжные развалы у парапета набережной. Продавцы книг — все равно что продавцы птиц, товар, который они предлагают, всегда очень пестр: пожелтевшие гравюры, книжонки в цветных обложках, внушающие почтение тома с кожаными корешками, холщовые переплеты, все в пятнах, позеленевшие от плесени переплеты из свиной кожи. Тощие человечки рядом с деревянными ящиками, казалось, мерзли на майском солнце. Станислаус не видел, чтобы кто-то из этих дряхлых продавцов хоть что-то продал. Они выводили свои маленькие книжные стада на воздух, на солнышко, и стояли рядом в ожидании, словно пастухи, созерцая парижское небо, и время от времени брали в руки одну из своих книжек-ягнят, чтобы ласково ее погладить.
Станислаус попробовал читать названия книг. Он как во сне вспоминал отдельные французские слова и думал о своей незавершенной учебе. То время, до знакомства с Лилиан, время, когда он сидел у себя в каморке и учился, показалось ему овеянным каким-то рабским ветерком.
И все зря — теперь он стоит тут и с трудом может разобрать, что сулят ему своими названиями выставленные книги. В этой чужой стране он как полуслепой. И все из-за любви, которая не задалась. Как? Откуда такие мысли? Он испытал почти что благодарность, когда какой-то фельдфебель толкнул его и закричал: